Страница 4 из 6
Наконец, Федра попадается на ее удочку; она начинает расспрашивать старуху. Тогда дело решается в одну минуту, и, не дав Федре даже времени сообразить происшедшего, кормилица убегает. Поспешность ее ухода, конечно, объясняется боязнью, что Федра поборет минутную слабость, но есть, может быть, и другая причина этой поспешности: надо пользоваться тем, что Ипполит дома и что товарищи его отдыхают; да и момент, в сущности, удобный: Федра не успела одуматься, и Ипполит один; кто знает, завтра может приехать Фесей, наконец, может быть, удастся унести лоскут одежды или как-нибудь иначе открыть кампанию.
Во втором «Ипполите» Еврипид освободил себя от трудной сцены признания и вместе с тем лишил себя эффекта, который, начиная с Сенеки-трагика, пленяет поэтов едва ли не более трагедии самого Ипполита, но взамен этого он дал нам тонко художественную и сложную по эффектам сцену между Ипполитом, кормилицей и молчаливой Федрой. Сцена начинается неясным шумом, который слышится еще в конце красивого музыкального антракта. Шум усиливается; в его промежутках, урывками, может быть, именно в те минуты, когда на гневные возгласы Ипполита робко оправдывается старая рабыня, между хором и Федрой идет несвязный разговор. Ужас женщин растет с каждой минутой, но все внезапно застывает, лишь только на сцену выходит Ипполит, а за ним, цепляясь за его плащ и ловя руки, влечется несвязно лепечущая и насмерть перепуганная старуха. Присутствие Федры при разговоре ее кормилицы с Ипполитом и позже, при его страстной тираде против женщин, — это один из тех тонких эффектов, которые особенно любил Еврипид; эта молча переживаемая драма похожа на ту неясную мелодию, которая иногда грезится нам и заставляет нас плакать под банальный аккомпанемент шарманки.[30] Великий символист античной драмы умел внушать с силой, которая не ослабела в течение двух с половиной тысячелетий.
Вспомните у него молчаливую игру Ифигении-жрицы[31] в сцене признания (788–802) или сцену его Фесея с Гераклом, когда убийца, опомнившийся в ужасе, плащом завесил себе лицо.
За четверть часа своего молчания Федра, которая перед тем всего на одну минуту из несчастной стала грешной, обращается в злобную преступницу, по крайней мере для миллионов, для толпы.
Из конца разговора между Ипполитом и кормилицей Федра поняла, что кормилица грубо открыла Ипполиту ту тайну, которую она сама не смела сказать себе даже во сне. И вот гнев Ипполита чередуется только с его глубоким презрением, а Федра во все время, как обмена фраз, так и монолога, чувствует, что Ипполит, только не желая наносить отцу нового оскорбления, делает вид, будто ее не замечает, но что на самом деле все его злобные и горькие тирады не только вдохновлены ею, Федрою, но прямо против нее направлены, а местами будто рассчитаны даже на то, что она их слышит.
Злая дерзость нападок Ипполита соединяет в себе весь лиризм непосредственного обличения с торжествующей свободой заглазной критики. Если в речи Федры нам чувствовалось тоже местами прикрытое обличение гинекея перед его представительницами и даже не без намеков на его гения кормилицу, то по лирической силе между двумя монологами не может быть, конечно, никакого сравнения. Речь Федры подготовлялась целым рядом бессонных ночей и мучительных дней, она дышит холодным отчаянием, тоской, в которой остался только отзвук страсти. Но совершенно не таков монолог Ипполита.
Он начинается прямо с задорного, чисто юношеского парадокса (я забываю на эту минуту о признаниях самого Еврипида): «Отчего только людям не дано покупать себе за золото из храмов детей и для столь важной задачи создана богами такая лживая и вредная разновидность человека, как женщина».[32] А далее все, что говорит царевич, как бы ни согласовались слова его с сущностью его воззрений и самой природой сына осиленной амазонки, — все вызвано моментом, все почти с силой выкинуто со дна взбудораженной души и мечется в беспорядке, срываясь с побелевших от гнева губ.
Если еще в первой части речи (до 650) есть хоть обличье философичности, и злоба карает умниц вообще (sojhn…misv (ст. 640 — ненавижу этих умниц!), которым Ипполит — он, орфик, мудрец — предпочитает «бесполезную тупицу» (ст. 638 сл.), то во второй — Ипполит доходит до брани (v cacon cara[33] — ст. 651), до открытого упрека старухи в сводничестве (ст. 652) и кончает речь провозглашением прав мисогина на безудержную речь. «Я никогда не смогу дойти, — говорит он, — до пресыщения в ненависти женщин, и я не хочу класть предела моему злоречию» (ст. 664 сл.).
Я оставлю пока в стороне трагедию самого Ипполита. Вдумайтесь, что должно было особенно больно подействовать на Федру в этом страстном обличении женщин, поскольку все они похожи на нее, Федру. Во всяком случае не угрозы, потому что Федра не рабыня, чтобы пугаться чьего-либо гнева или расплаты за свои поступки, не смелость суждений Ипполита и не его ирония, потому что в страстной и агрессивной форме он повторил лишь мысли, которые мог бы услышать из ее уст какие-нибудь полчаса тому назад. Я думаю, что всего больнее звучало в ней от речи Ипполита сознание, что она, Федра, уже не смеет сказать того, что говорила, осуждая себя на славную смерть. Вот что было ей больно, а ужаснул ее тот черный камень клеветы, который уже попробовала швырнуть рука Ипполита в ее мавзолей. Как Макбет, когда на него двинулся и Бирнамский лес,[34] Федра пережила за четверть часа Ипполитовых сарказмов свой пятый акт; только она пережила его не с мечом в руке, как Кавдорский тан, а молча, со скрещенными на груди руками и с целой бурей в сердце, для выхода которой оставались только одни горящие глаза.
Но зато руке Ипполита не удастся швырнуть в ее труп черного камня клеветы: нет, она вооружит свою окоченелую грудь заколдованным неотразимым оружием; против гордости аскета она выставит злобу самца, и Фесей, который осилил Амазонку, конечно, сумеет заткнуть рот и ее отродью. Ипполит смешал Федру с ее рабыней, Федра стравит его с отцом. Когда Ипполит покидает сцену, Федра начинает говорить, сначала даже в лирической форме, тревожными дохмиями. Характерны при этом ее выражения:
Они дышат ареной борьбы, палестрой; в мозгу Федры, готовой бороться, невольно возникает образ опрокинутого борца, которого железным кольцом сжимает объятие противника. Несмотря на обрядовый характер ее жалобы, где бледной чередой сменяется боги и смертные, земля и солнце, видно, что теперь царица уже не вдастся так легко. Накипевшая злоба прежде всего, конечно, обрушивается на кормилицу; старуха не остается в долгу, и ее язвительный намек на то, что вина ее заключается лишь в безуспешности ее попытки, подливает новую каплю яда в чашу Федры. Но вот старуха, плача, уходит, и тогда, связав подруг клятвой молчания, Федра произносит на сцене свои последние слова (ст. 724 сл.). Когда хор прервал ее было словом «Молчи», Федра в свою очередь не дает женщинам продолжать. «Если хочешь давать мне советы, — говорит она, — пусть эти советы будут честны», т. е. не смей говорить мне теперь о благоразумии, о жизни и всеисцеляющем времени; ты должна, напротив, поддержать во мне решимость умереть. Царица заключает слова свои угрозой, которая составляет изящный контраст к божественной угрозе пролога.
«Удалившись из жизни, — говорит Федра, — я еще до заката насыщу Киприду, которая давно уже меня изводит. Пусть паду я жертвой неуслажденной любви. Но в моей смерти я явлюсь злом для другого человека» пусть он позабудет надмеваться моей бедой и, разделив со мною недуг «научится быть истинно скромным».[36] Странные, тяжелые, не столько злые, сколько таинственные слова! Что в них слышится? Одна ли угроза и злоба или где-то там, глубже, задавлено и рвется наружу голубое пламя Эрота? «Разделить недуг» — не выразили ль эти слова все еще живущее в Федре желание «разделить ложе» Ипполита? Разве Эрот не может ужалить и Эриннию? Если вы внимательно прочитали трагедию и вдумались в быстро прошедший перед нами, но богатый содержанием трагический день Федры, скажите мне теперь, могла ли Федра не написать своей клеветы, мало того, не должна ли была она ее написать?
30
…под банальный аккомпанемент шарманки. — Ср. стих. Анненского «Старая шарманка» и, еще ближе, Фета «Шарманщик».
31
«Ифигения-жрица» — так переводил Анненский заглавие трагедии «Ифигения в Тавриде» (речь идет о сцене, где Орест, узнав, что перед ним сестра, открывается ей); о сцене с Гераклом см. выше, прим. 20.
32
Отчего только людям… — ст. 616 сл.
33
В переводе Анненского: «тварь» (греч.).
34
Бирнамский лес. — См. В. Шекспир. «Макбет» (V, 5).
35
В пер. Анненского:
Опутана я безнадежно?.. — ст. 670–671.
36
Удалившись из жизни… — ст. 724 сл.