Страница 5 из 13
Наконец жаль, что Катюлю Мендесу (да простится его тени буржуазный страх ее гегемона) не вспомнился на ту пору один из поздних сонетов мастера. Может быть, призрак "влюбленного поэта" несколько смягчил бы тогда мрачный силуэт "адоранта мертвых" {30}.
Влюбленный Леконт де Лиль?.. Как? этот разрушитель поэзии "d'amour terrestre et divin" {земной и божественной любви (фр.).}, и вы ждете, что он вам даст что-нибудь вроде "Ночей" Альфреда Мюссе?.. {31}
Ну, не совсем, конечно. За десять лет до смерти, вступая в группу "бессмертных" {32}, поэт услышал от Александра Дюма-сына, в сущности, очень заслуженный упрек {33}. "Итак, - говорил ему Дюма, - ни волнений, ни идеала, ни чувства, ни веры. Отныне более ни замирающих сердец, ни слез. Вы обращаете небо в пустыню. Вы думали вдохнуть в нашу поэзию новую жизнь и для этого отняли у ней то, чем живет Вселенная: отняли любовь, вечную любовь. Материальный мир, наука и философия - с нас довольно...".
Заметьте, что эмфаз этой речи оправдывается не только ее искренностью. В те годы высокомерие классика, может быть, особенно выдавало его котурны. Да и вообще, если новатору приходится иногда быть дерзким, то нельзя безнаказанно говорить людям, что портреты их бабушек пора пожертвовать портье для украшения его ложи.
И все-таки Леконт де Лиль, как раз около того же времени, написал свой "Не гибнущий аромат".
Quand la fleur du soleil, la rose de Labor,
De son ame adorante a rempli goutte a goutte
La Hole d'argile ou de cristal ou d'or,
Sur le sable qui brule on peut l'epandre toute.
Les fleuves et la mer inonderaient en vain,
Ce sanctuaire etroit qui la tint enfermee:
Il garde en se brisant son arome divin,
Et sa poussiere heureuse en reste parfumee.
Puisque par la blessure ouverte de mon coeur
Tu t'ecoules de meme, o celeste liqueur,
Inexprimable amour, qui m'enflammais pour elle!
Qu'il lui soit pardo
Par dela l'heure humaine et Ie temps infini
Mon coeur est embaume d'une odeur immortelle! {*}
{* Poemes tragiques, p. 70-71.
Если на розу полей солнце Лагора сияло,
Душу ее перелей в узкое горло фиала.
Глину ль насытит бальзам или обвеет хрусталь,
С влагой божественной нам больше расстаться не жаль.
Пусть, орошая утес, жаркий песок она поит,
Розой оставленных слез море потом не отмоет.
Если ж фиалу в кусках жребий укажет лежать,
Будет, блаженствуя, прах розой Лагора дышать.
Сердце мое как фиал, не пощаженный судьбою:
Пусть он недолго дышал, дивная влага, тобою...
Той, перед кем пламенел чистый светильник любви,
Благословляя удел, муки просил я: Живи!
Сердцу любви не дано, - но и меж атомов атом
Будет бессмертно оно нежным твоим ароматом.}
Что же такое? Может быть, и здесь, как в "поэме смерти", надо применить к творчеству поэта метафизический критерий.
Бессмертию дано претендовать лишь на роль столь же интересного домино, как и смерти? Пусть, кто хочет отвечает на этот вопрос, я же предпочитаю перейти в более доступную для меня область "буржуазных отрад".
Я только и говорил, что о красоте.
Но Слава?.. Как быть с памятником Леконту де Лиль?
Вы скажете: труд... общепризнанное совершенство формы. Да, конечно, и труд и совершенство. Но нельзя ли поискать чего-нибудь еще, помимо этих почтенных и безусловных, но мало ярких отличий.
Есть слава и слава.
Тоже классик - но классик театральных фельетонов, - Франциск Сарсе {34} из редакции парижского "Le temps" беспокойно проерзал в своем кресле все первое представление "Эринний". Новый трагик беспощадно смыл с тени Эсхила все ее последние румяны. И тень выдавала теперь свое исконное "дикарство" (sauvagerie). "Чего тут только не было? Змеи, кабаны, быки и тигры... словом, и стойло и зверинец". Так писал огорченный буржуа 13 января 1873 г., напоминая при этом своим читателям об имени Леконта де Лиль, как мало распространенном в буржуазном мире, но хорошо известном в литературе, где он является признанным главою плеяды молодых поэтов.
Итак - вот путь славы Леконта де Лиль. Ему не суждена была популярность Ростана {35}, поэта нарядной залы и всех, кто хочет быть публикой большого парижского театра. Тем менее он мог претендовать на "власть над сердцами", которая так нужна была Виктору Гюго. Вокруг стихов великого поэта и, точно, как бы и теперь еще видишь чьи-то восторженные, то вдруг загоревшиеся, то умиленные и влажные глаза. Да, вероятно, и сам Гюго не раз чувствовал их за своим бюваром. Не такова история славы Леконта де Лиль.
Как ни странно, но его славу создавала не духовная близость поэта с читателями, а, наоборот, его "отобщенность" от них, даже более, - его "статуарность". Его славу создавала школа, т. е. окружавшая поэта группа молодых писателей, и ее серьезное, молчаливое благоговение перед "мэтром" импонировало более, чем шумный восторг.
За что люди славят гения? Разве только за то, что он близок и дорог им? Не наоборот ли, иногда из боязни, чтобы кто не подумал, что они пропустили, просмотрели гения?
Я бы не хотел, однако, преувеличивать значение момента бессознательности в славе Леконта де Лиль. Что бы он иногда ни говорил, а все же французский буржуа любит классиков, так как именно классики напоминают ему об его исконной связи с Римом.
Так мог ли же он, этот буржуа, не гордиться и тем строжайшим из классиков, который более сорока лет не уставал чеканить на своих медалях мир, далеко перешедший за грани не только римских завоеваний, но и эллинской сказки?
Характеристика эта будет не только не полной, но и односторонней, если к сказанному о поэте мы не прибавим ни слова о человеке. Дело не в биографии, конечно, и даже не в "pieux souvenirs" {святых воспоминаниях (фр.).}. Бог с ними. Да и что за интимничанье с героем литературной легенды? А таким ведь только и был Леконт де Лиль для читателей. Нам интереснее узнать, со слов Теодора де Банвиль, что автор "Эринний", не пренебрегая первой обязанностью поэта, - был красив {36}. В контуре его головы было что-то божественное и покоряющее. Поэт был щекаст, и оклад лица выдавал в нем аппетиты вождя, который питается знанием и мыслями, но, живи он во времена Гомера, наверное, не оставил бы другим и своей части жертвенного быка".
Сухой, костистый нос, сильно выступивший вперед, "наподобие меча", две ясно обозначившихся выпуклости на лбу над глазными впадинами, насмешливая складка румяных мясистых губ; немного короткий и слегка раздвоенный подбородок, который так странно сближает кабинетного работника с обитателем монашеской кельи, символизируя, вероятно, общую им объединенность жизни и большую дозу терпения, - и, наконец, роскошная аполлоновская шевелюра, но только отступившая от высоко обнажившегося лба с его продолжением - таков был портрет, снятый с автора "Эринний" в год их постановки.