Страница 3 из 17
Его длинная "Импровизация" 1856 г. (на целых трех страницах и в шестистопных ямбах) состоит из передачи всевозможных музыкальных впечатлений, но при этом совершенно лишена единства и стройности.
Вообще, мне кажется, что Майков был слишком пластичен, слишком отчетлив и чужд символизма для передачи смутных эмоций музыки. Оттого-то в его импровизации есть, по-видимому, все формы эстетических волнений: и ужас, и нежность, и страсть, и моление, но в ней нет именно того особого музыкального колорита, который был так дивно и так сжато передан графом Ал. Толстым в известном, и пока чуть ли не единственном, перле нашей символической поэзии:
Он водил по струнам, упадали
Волоса на безумные очи {46}.
Другое стихотворение Майкова, передающее нам его музыкальный восторг, написано на юбилей Рубинштейна {47}. В нем больше стройности: поэту чудится в звуках рояля борьба двух исконно враждебных сил; но и здесь он только подставляет под поразившие его созвучия более близкий ему мир света, как будто музыку можно исчерпать образом, колоритом и даже движением. Лучше удалась Майкову передача голосов природы в красивой пьесе "Звуки ночи", написанной излюбленным майковским размером, торжественным александрийским стихом; но и здесь некоторые уподобления кажутся нам неестественными, например:
С разливов хоры жаб несутся, как глухие
Органа дальнего аккорды басовые
В их металлическом сиянье и движенье
Мне чувствуется гул их вечного теченья.
Как совместилось у Майкова представление о музыке сфер с гулом от движения звезд: не есть ли гул отдаленная от нас смесь разнородных и неслаженных звуков, вполне чуждая музыкальности? Не лексическая ли здесь ошибка?
Скульптура отразилась у Майкова в целом ряде стихотворений. Таковы его ранние "Горы" (1841): он называет этим именем облака и сравнивает их с недоконченными мечтами и думами Зодчего природы {48}. Таков "Барельеф" (1842), "Мраморный фавн" (1841), "После посещения Ватиканского музея" (1845), "Анакреон скульптору" (1853) и "Мариэтта" (1886), а в стихотворении 1890 г. у него поэт
Отольет и отчеканит
В медном образе-мечту! {49}
Большая часть поэтов выбирает себе какой-нибудь вид общения с природой, род спорта. Поэты будущего, может быть, окажутся велосипедистами или аэронавтами. Байрон был пловец, Гете-конькобежец, Лермонтов-наездник; больше всего между поэтами, по крайней мере нашими, было охотников: Тургенев, Толстые, Некрасов, Языков, Фет; Майков был страстным удильщиком, и это занятие, кажется, удивительно гармонировало с его созерцательной натурой и любовью к тишине солнечного дня, которая так ясно отразилась в его поэзии.
Преобладание живописных элементов его поэзии над музыкальными и, может быть, вообще зрительных восприятий над слуховыми сказалось у него, как у Гончарова, ясностью и отчетливостью изображения и выражения, нелюбовью ко всему искусственному, вычурному, расплывчатому, недосказанному и, наконец, слабой наклонностью к мистицизму. Язык Майкова выразителен и прост, несмотря на привычно торжественный тон его лирики. Манерность речи он ненавидел не менее вульгарности, и у него нигде нет искусственной опрощенности и пониженности слога. Стиль Майкова по справедливости заслуживает особого исследования. Но здесь мне приходится ограничиться лишь весьма немногими и беглыми замечаниями.
Сила майковской речи заключалась в ее естественном синтаксическом сложении {Только не разговорном.} и в живописных элементах, причем он славился особенно эпитетами, а также искусным подбором и составлением сложных слов.
Вот ряд примеров:
Для сложных слов:
орел широкобежный {50}; темноцветные маки {51}; плод сладко-сочный {52}; грот темно-пустынный {53}; над чашей среброзвонкой {54}; золотовласые, наяды {55}; Силен румянорожий {56}; на брегу зелено-теплых вод {57}; Апеннин верхи снеговенчанны, с чернокудрявой, смуглой головой {58}; лилово-сребристые горы, бред твой сквозьсонный {59}; со смугло-палевым классическим лицом {60}; в многомятежном море зла {61}; голубок среброкрылых {62}; самоуслада; миродержавная забота {63}; быстробежный и т. д.
Согласитесь, что ни одного из этих слов или словосочетаний нельзя назвать натянутым и неудачным.
Для эпитетов:
янтарный мед {64} (1839); золотые акации {65} (1839); внимательная мечта ("Импровизация") (1856); мохнатая ель, мшистая ель (1856), благодатный дождик, золотая буря {66} (1856); голубые бездны полны {67} (1857); незабудок сочных бирюза (I, 255) {68}; в густой лазури {69} (1870); огненный. куст настурций {70}; грудой кудрявых груздей {71} (1856).
Замечательно сравнение:
А красных мухоморов ряд,
Что карлы сказочные спят... {72}
Неологизмов у Майкова вообще мало (сквозистый {73}, трелится {74}, зарость {75}). При этом он не был и педантом русской речи и свободно допускал в свои стихи иностранные слова, даже не прижившиеся в русском:
Везде попрыгав с тамбурином
И в банделетках золотых {76}.
Да и публика знает маэстро - и уж много о нем
не толкует. Репутация сделана: бюст уж его в Пантеоне {77}.
(1859)
Но он решительно уклонялся от слов областных, а также обветшавших славянизмов, которыми, впрочем, владел мастерски, применяя их там, где этого требовал местный колорит картины. Например, в стрелецком сказании:
Но реченный Никон волком
Вторгся в оный вертоград
И своим безумным толком
Ниспроверг церковный лад! {78}
Стиль "Странника" {79} у него выдержан превосходно. Но речь циника в "Двух мирах", которой он хотел придать вульгарный оттенок, по-моему, ему не удалась.
Созерцательно-рассудочная натура Майкова и медленный, органический процесс его творчества удаляли его от современности, от борьбы и полемики, от обличений и проповедничества. Он называет себя поэтом-пустынником (в известном стихотворении, которое может служить эпиграфом к его книгам) и отшельником {80} в обращении к своему издателю Марксу.
...Лишь Красоту любя,
Искал лишь Вечное в явленьи преходящем
Отшельник...
говорит о себе старик Майков.
Крайне скупой на самопризнания, он почти не вводил в свою поэзию своей личной жизни. Самый лиризм его отличался скорее генерическим, чем индивидуальным характером; и это облегчало ему, конечно, переход в мир чужой поэзии. В одном из его поздних стихотворений ("Excelsior", XXV, 1888), по-видимому, обращаясь к молодому поэту, говорит ему следующее: