Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 7



Бабка с утра до ночи, пока не готовила и не убиралась, смотрела телевизор и, очевидно, верила всему, что там говорилось. Путин, бандеровцы и национал-предатели прочно вошли в её скудный, полвека не менявшийся лексикон.

– Что ж творится, Хос-споди! Расстреляли эти нехристи деревеньку под Донецком, – как все старики сбавляя, лаская слова, докладывала она как-то вечером, вышивая на больших деревянных пяльцах. – Детский садик взорвали, деток малых не пожалели, а мальчишек сколько погибло, ополченцев-то!

– Да какие там ополченцы… Неадекваты одни да проходимцы, – равнодушно отмахнулся Николай.

– Каки же они проходимцы, Коленька? – изумилась бабка, отпуская пяльцы и молитвенно сжимая тонкие свои, с синими нитями вен, ручки перед грудью. – За свою же землю сражаются! А их фашисты, каратели убивають. Не ругать бы их, а помочь им!

– Ты, бабка, о себе лучше подумай. Цены-то заметила как выросли? Есть вам, старикам, нечего скоро будет, а ты всё чушь какую-то пропагандистскую повторяешь.

– А-а-х, – робко вздохнула бабка, – И не такое терпели. Знаешь, каково в войну было? Лебеду и жмых подсолнечный кушали, чай из листиков берёзовых заваривали. Мамка мне обувку из свиной кожи шила. Чуть забегаисся, по луже аль по росе пройдёсся, так кожа-то и разлезалася. Босая, почитай, ходила. Тогда пережили, и нынче выдюжим, нешто своих бросим?

– Да какие они тебе свои?

– Как же не свои? Свои, русские, православные, – убеждённо заявила бабка.

– Ну свои и свои, чёрт с ними, – уже начиная раздражаться, заговорил Николай, барабаня пальцами по крышке стола. – Ты мне вот что лучше скажи: вот я не православный, не верующий даже, мне-то зачем все эти прелести терпеть? – Бабка открыла было рот, чтобы ответить, но он продолжал, возвысив голос, обращаясь уже не столько к ней, сколько к собственным мыслям: – Вообще, можете вы все с этим вашим русским миром оставить нас, цивилизованных людей, в покое? Дайте нам пожить нормально, а? Не нужно нам ни общинности вашей, ни щей кислых, ни пьянства вашего поголовного, ни свадеб с мордобоями, ни пузатых чиновников, ни Христа вашего!

– Как же Христа не нужно? Ну а вместо Христа – кто? – изумлённо всплеснула руками бабка.

– Вот обязательно тебе нужен кто-то сверху. Чтобы там, – Николай медленным, вкрадчивым жестом указал на потолок, – сидел кто-то значительный – не важно кто – генсек, президент, Бог, и всё за тебя решал. Так и жили вы всегда – подчинялись да от страха дрожали – как бы не вышло чего. А я вот не хочу такого!

– А чего же ты хочешь? – спросила бабка, не сводя с него внимательного взгляда своих бесцветных, лишённых ресниц глаз. За всю беседу она, кажется, ни разу не моргнула.

– Не вот этого вашего чёрного и забитого, – крикнул Николай, ткнув пальцем в угол с иконами, и, испуганная резкостью жеста, бабка вздрогнула и икнула даже. – Хочу нормальной жизни в своей стране. Чтобы во властных кабинетах сидели деловые, умные люди, а не казнокрады с крысиными глазками, чтобы суды были честны, а полицейские следовали закону, а не понятиям. Чтобы бюджетные средства шли на дело, а не пилились между своими или разбазаривались на нелепые и никому не нужные мега-проекты. Чтобы каждый отвечал за свои слова и мог честно зарабатывать собственным трудом. Чтобы уважались свобода слова, частная собственность, права человека и, чёрт возьми, банальное моё личное пространство! Справедливости я хочу, понимаешь ты это?

Бабка долго, в полном безмолвии, пристально смотрела на Николая. Пауза длилась столько, что ему, наконец, стало неловко. Но когда он уже поднялся, чтобы уйти, она вдруг заговорила.

– От… от сытости ты, Коленька, справедливость ищешь, – произнесла она, выводя слова так тонко и обрывисто, словно аккуратно дула в детский свисток. – Рази бываить так? Чтоб её найти, справедливость-то, надо на твёрдом спать, чёрствое исть… А сытого бес водит.



– Да, вот это по-нашему, по-русски, – злорадно согласился Николай, снова садясь и резко придвигаясь к столу. – Счастье и не счастье у нас, если не куплено страданием. Обязательно надо нам бичевать себя, мучиться, вериги пудовые таскать. То, что в Европе получено спокойно, через поступательный, упорный труд, у нас всегда достигается порывом, кровью и какими-то невероятными зверствами. И всё равно выходит хуже, чем там. Не пора ли уже успокоиться, перестать воевать и с собой, и со всем миром, и начать жить нормальной, человеческой жизнью?

Он долго говорил ещё – о Навальном, олигархах и коррупции, об европейском пути и демократических ценностях, и старуха слушала его, наклонив голову набок и удивлённо округлив глаза. Но он чувствовал с досадой, что правильным его словам в патриархальном быту старухи не найдётся места, как не нашлось бы места в её деревенской избе многодюймовой плазменной панели. Её же фразы отчего-то не падали мимо сердца, а задевали за что-то живое, воспалённое, и долго ещё после трепыхались в мягких душевных глубинах, которых Николай прежде не знал у себя. От её рассуждений становилось уютно, спокойно, и спокойствие это ощущалось физически, к нему хотелось прислониться, щупать его, чувствуя надёжное, крепкое. И Николай щупал: недоверчиво, брезгливо прикасался тревожной мыслью, словно пробовал языком шаткий зуб.

«Заразительная же штука – эта их общинность. Гляди-ка, и меня прихватила, – с досадой размышлял он после таких разговоров. – Привыкли к рабству, устроились в нём, и так и живут столетиями… как мыши в сыром подвале».

Он оглядывался на старуху, и она, подвижная, деловитая, в извечном своём сером балахоне, действительно напоминала ему большую мышь…

Жизнь вместе с тем изменилась, и перемены эти не нравились Николаю. Друзей, прежде часто бывавших в его холостяцкой квартире, он приглашать перестал – бабка смущала их своими наивными расспросами и ненужным, избыточным гостеприимством. Выпроводить её было некуда, а когда она находилась в соседней комнате, её присутствие всё же ощущалось, и от этого всем было скучно и неловко. Теперь, если после пятничного боулинга или концерта в клубе кто-нибудь по старинке предлагал поехать к Николаю домой, тот отказывался.

– У меня бабка же, – смущённо объяснял он. – Лапти, валенки, русский мир, вот это всё.

– Рюзке мир, – привычно коверкал собеседник, понимающе качая головой. И тут же бодро интересовался: – А горилку хоть держит?

– И горилку не одобряет, – искренне сожалел Николай.

Бабкину стряпню – густые супы с терпкими и горькими травами, каши с кусочками чего-то зелёного и красного, он есть брезговал, и перед уходом с работы ужинал в кафе бизнес-центра. Бабка ничего не понимала и изумлялась. «Как же так, приедеть, ничего не поест, и спать идёть. Чаю если попьёть – и то хорошо», – жаловалась она после товаркам на кухне. Те сочувственно поддакивали, а, встретив Николая, жалостно глядели на него и укоряюще качали головами.

К тому же бабка болела. По ночам она дышала так громко и тяжело, что слышно было через три стены, и казалось, каждый новый вздох даётся ей с огромным трудом. Иногда она не поднималась с постели до обеда, а то и целый день лежала, укрывшись одеялом с головой и глухо охая под ним. Случалось, на улице она забывала, где находится, и домой её приводили соседи. Сидя на работе, Николай всё время боялся, что бабка оставит без присмотра включённую плиту и устроит пожар. Он даже купил ей специальный мобильный телефон для стариков с большими кнопками, и показал, как пользоваться им, но она так и не привыкла к аппарату. Однажды ночью Николай проснулся от грохота на кухне. Войдя туда, он обнаружил бабку в одном халате, простоволосую и босую, стоящей в центре комнаты, средь опрокинутых кастрюль и осколков посуды. Она с тупым выражением смотрела в стену, по ногам её стекало жёлтое…

– Что случилось? – встревоженно спросил Николай.

Бабка вздрогнула, очнулась, и взгляд её стал беспомощно-виноватым.

– Я… посуду помыть хотела, – произнесла она таким тоном, будто сама удивлялась происшедшему. И нерешительно развела руками. – И вот упало всё…