Страница 65 из 66
— Варенька, зачем ты вышла? Почему-то долго нет машины. Но вот она, не волнуйся.
— Алеша, за эту неделю ты второй раз ждешь машину, чтобы ехать к черту на рога!
Он возвращается в семь часов утра. Рассказывает за утренним кофе:
— От Минска до Березина сто десять километров.
Приехали. Ну и дела! Хирург оперировал в верхнем этаже живота, а надо было в нижнем. Пришлось этой жертве эскулапа в одни сутки второй раз делать большой разрез.
— Ты не находишь, что уже пора поспать?
— То есть как поспать? Мне надо к девяти в клинику непременно. А каким чудесным лесом мы ехали! Весной мы во что бы то ни стало выберемся и походим по этому лесу…
4
На столе у пишущего человека лежат фотографии…
Друзья интересуются:
— Это что, увеличенные кадры майской демонстрации?
— Нет, это похороны Алексея Платоновича Коржина.
В последний путь — семнадцатого мая пятидесятого года — его провожал весь город. На одной фотографии новая, светлая улица нового Минска запружена народом.
Она показана общим планом с далекой перспективой.
Видны сотни рядов идущих людей и стоящих стеной вдоль тротуаров. На этом общем плане не сразу заметишь… слишком маленьким кажется открытый гроб, в котором несут Алексея Платоновича в его черном костюме и белой рубашке с галстуком.
Вот план крупнее. Видны цветы — они только у ног — и несущие его студенты. И рядом с каждым — еще четверо, на смену.
На третьей фотографии несут другие. Здесь видно только изголовье гроба, плечо и голова Бобренка и профиль Грабушка. А между и немного над ними лицо Алексея Платоновича. Без очков оно задумчиво-доброе, и мягче сомкнуты вежливые губы.
У Бобренка лицо дрогнувшее и замкнутое. У Грабушка — с разливом искреннего горя. Он давно не похож на клинок в мягкокожих ножнах. Ножны поплотнели, потвердели, клинка в них уже не разглядишь.
Грабушку этот день пережить нелегко. Он несет гроб, упрекая себя и оправдывая. Оправдывая и упрекая. Два года прошло с того дня, когда горздрав назначил его главным врачом клиники. После этого назначения у него появился критический взгляд на поведение своего директора, и он заразил этим взглядом кое-кого из нового персонала.
Дарья Захаровна и Неординарный заметили, что Грабушок в своем окружении посмеивается то над тяжелым шагом Коржина, то над его «золотце мое», то над тем, как он старичку-доходяге говорит «деточка моя» и этот «деточка» вроде бы как грелкой согревается и смотрит на него, как на Христа-спасителя.
Грабушок посмеивался, утверждал деловой стиль.
Говорил, что свои деловые качества ни на какой талант не променяет. А где-то в глубине не давало покоя: «Который раз вырезаю опухоль с запасом, кругом забираю, — у моей метастазы с ходу! Он сделает чуть-чуть не так метастазов нет. Почему ему дано это чуть-чуть, а деловой голове не дано?»
Неся гроб, он упрекает себя за минуты мести, за мелкие затруднения… Он создавал их в клинике потому, что на директорскую свою власть Коржину наплевать, никакого ему от власти удовольствия, а он, Грабушок, удовольствие получит. Он несет гроб, уже зная наверняка, что место директора займет он.
Мертвого Коржина он любит. Любит искренне, и преданно, и нежно.
Только одни глаза — глаза Неординарного — могли бы вспугнуть эту нежность своим беспощадным взглядом. Но нет его поблизости. Отказался любимый ассистент учителя хоронить.
Неординарный не мог видеть Коржина мертвым. Не мог его, мертвого, нести и остался дежурить в притихшей, осиротелой клинике. Он сидел заплаканный. Перед ним проходили счастливые часы и минуты с Коржиным, окрыленные, полные мужества и свободы. Проходили коржинские операции — в их скорости, их ритме и пластике. Неординарный смотрел на свои руки, как бы спрашивая: что же они вобрали и переняли, а до чего — далеко, как до звезды?
И ему вспомнился случай, когда предложил он свой способ одной операции… Алексей Платонович пошутил:
«Оригинально. Это вроде способа пить чай, втягивая его левой ноздрей». Но тут же вник, был ассистентом Неординарного на этой операции. Мало того, был учеником, прилежным и благодарным.
На своей лекции, третьего дня, Коржин изложил этот случай студентам, потом сказал:
— Когда будете руководителями, не пугайтесь мыслей, непохожих на ваши, дайте думать по-своему и предлагать свое. Иначе вы превратитесь в погонщиков с кнутом. А кнут — калечит науку и калечит жизнь.
Это была последняя лекция. В этот день Алексею Платоновичу захотелось спать, как никогда не хотелось…
И сейчас, когда его несут по городу в открытом гробу, похоже, что он спит. Руки его не положили, как обычно, крест-накрест. Они лежат свободно, кажутся живыми, отдыхающими, как его лицо.
Варвара Васильевна с Сергеем Михеевичем и Ниной едут в машине далеко позади от несущих Алексея Платоновича.
Жена-вдова сидит закрыв глаза и видит, как после Севастополя муж входит в Санином кожаном пальто (а как она падает во весь рост спиной на пол этого она не видит). Потом ей слышится, как после работы, третьего дня, муж говорит: «Варенька, я хочу спать — как никогда. Посплю с наслаждением». Она дает ему поспать час, дает поспать два, открывает дверь в спальню и зовет: «Алеша, ты знаешь, сколько ты спишь?» А он себе спит и спит, наслаждаясь, с улыбкой…
Да, смерть пришла к нему вежливо и быстро — так же вежливо и быстро, как он спасал от боли и смерти людей.
Варвара Васильевна едет за гробом мужа закрыв глаза, изредка повторяя одно и то же односложное слово: «Нет!»
Сергей Михеевич едет и думает:
«Алеша, Алеша, это несправедливо… Я старше тебя. Ты и смертью опередил старую тощую каланчу. Нет, „старую“ ты ни разу не сказал. Ты говорил „тощую каланчу“. А самое верное твое — „уныло трепещущий“. И вряд ли ты знал, какой опорой был для меня…»
Сергей Михеевич ясно видит лицо друга и слышит, как он громыхает, обдавая жаром. Машина странно, неуемно заполняется живым голосом, слышным ему одному.
Но Варвара Васильевна снова повторяет свое «Нет!», у нее вздрагивают плечи, и голос исчезает.
И Сергея Михеевича сковывает холод отсутствия этого голоса и лица. Старый друг обхватывает тощими руками тощие колени, чтобы они так заметно не дрожали.
Нина сидит в уголке машины. Ей вспоминается, как приехал Алексей Платонович в Ленинград на съезд онкологов, перед заседанием обрадовался теплой погоде и ни за что не надел и не взял с собой плащ. А к вечеру похолодало, заморосил дождь. Пришлось Нине ехать с плащом в Выборгский дом культуры, где проходил съезд. Когда она вошла в вестибюль, никого там не было, кроме гардеробщика.
— Кончилось, — сказал он. — Все разошлись, только двое застряли. Стоят у самой сцены, кричат один на другого, налетают, как петух на петуха. Сиди из-за них, карауль ихние шляпы.
Нина входит в зал… и как отчетливо видит сейчас в конце прохода, у сцены, двух «петухов»: Алексея Платоновича и его друга, известнейшего в Ленинграде онколога, и как отчетливо слышит их голоса:
— Ты можешь, Николай, но ты не хочешь понять, ибо ты консерватор!
— А ты, Алексей, не хочешь и не можешь понять изза слабоумия, что твоя вирусная теория — бред, о чем я тебе говорил еще много лет назад. Но сегодня, надеюсь, ты слышал, как дружно тебя освистали?
— Но я слышал, Коленька, как весь зал аплодировал мне.
— Балбес, аплодировали тебе за твои уникальные операции… Но кто-то уже спешит нас выпроваживать.
— Аи-аи, тащила плащ! Иду, мне больше здесь нечего делать. Целую твое сердце, Коля, но не твою мелкую голову!
Какой сияющий весенний день… Как залито солнцем лицо Алексея Платоновича. Как сквозь всхлипы идущих за гробом прорываются перезвоны радости:
— Я успел привезти к нему свою!..
— Я успела попасть в его руки!..
— А меня не оперировал, посоветовал такоо простое!
— А со мной все шутил и шутил…
Но вот уже кладбище. Речи. Закрывают крышкой гроб. Плачут. Так плачут, что не слышно молотка. Потом жестяные венки, букеты, огромные букеты — и уже не холм из цветов, а высокая гора.