Страница 4 из 7
Я протянул Екатерине Ильиничне поблекшие, морщинистые конверты. Она надела очки, стала осторожно вынимать письма и одно за другим читать. Она читала так долго, что я спросил:
— Буквы стерлись?
— Ничего не стерлось. Буквы все те же… Те же! Ты понимаешь? Те же, которыми они писали контрольные за партой и на доске мелом. Не заходят, говоришь? Как же они могут зайти, если обещали жизнью пожертвовать?
— Они все… погибли? — недоверчиво спросил я. — Все трое?
— Не трое! Их миллионы погибли… А буквы все те же! — Она помолчала. «С. Н.» Это Сережа Нефедов. Он! Не сомневаюсь… Художественная была натура! Цветы на подоконниках разводил. Бывало, после уроков по шесть портфелей тащил: освобождал девчонок от физических напряжений. Он им и каблуки приколачивал, если отрывались во время танцев. И только один человек в классе называл его за это «бабьим угодником». Только один… А как эти мальчики танцевали! Целомудренно, чисто… Моя педагогическая бдительность от бездействия притуплялась. Сережа Нефедов… Он и рисовал хорошо! Екатерина Ильинична что-то вспомнила. И, утратив вдруг статность и властность, заспешила, засуетилась. — Ну да… У меня есть его картина: «Неизвестная с портфелем». Таню изобразил… Он и чувства свои изобразил в письме живописно! А вот картина. Посмотри. Узнаешь?
— В жизни она лучше была, по-моему.
— В жизни была лучше, — согласилась Екатерина Ильинична. — Лучше, чем все они были в жизни, вообще быть невозможно! — Внезапно и голос ее потерял свою «стать». Он начал спотыкаться, падать, вновь подниматься. Она возражала кому-то… кого не любила: — Идеальных не существует? Они были идеальными… Были. Все трое! «Мало прожили, потому и были!» — скажете вы. — Не успели еще увернуться от идеалов! А я знаю, что они, сколько бы ни прожили, не уворачивались бы. Знаю… И никто меня не собьет! — На ее серовато-увядшие щеки пробился румянец. Письма в руках дрожали, как от озноба. — «В.Б.» Это Володя Бугров… У меня сохранилась его тетрадка. Он решал в ней задачки, которых я лично решить не могла. — Екатерина Ильинична стала обеими руками перебирать бумаги в ящиках письменного стола. Нашла тетрадку. И положила рядом с картиной. — Только один человек в классе называл его «телеграфным столбом»: дескать, прямолинеен. А в чем заключалась эта прямолинейность? Говорил правду… Считал, что если производственные и спортивные нормы надо выполнять, то уж человеческие тем более! Всегда в очередь становился, никого не расталкивал, а оказывался все равно впереди. Академиком был бы… Сколько будущих академиков не дожили даже до института!
Она вновь начала спорить с кем-то отсутствующим:
— Прямолинеен?.. На контрольных во все концы класса спасательные круги раскидывал. Я старалась не замечать: зачем мешать спасению утопающих? — Она обратилась ко мне: — Этого ты не слышал. Договорились?
— Не слышал.
— Нет идеальных? А мои мальчики? А мои ребята?! Вот написано: «С». Это Саша Лепешкин. Стеснялся своей фамилии: одной буквой отметился. Маленьких обожал! И этого тоже стеснялся: украдкой, за школой, первоклассников на санках катал. Мама его уборщицей в школе работала. Так он, бывало, за нее после уроков полы мыл. Этого не стеснялся! Девчонки идут… сама Таня идет, а он моет, трет. Ведра таскает… Жили они скромно — и дома у них было все самодельное: приемник, шкафы, табуретки. Ему-то Андрюша свою куртку со свитером и давал. Нет идеальных? А Саша Лепешкин! Только один человек в классе назвал его «поломойкой». Только один…
— Кто это, Екатерина Ильинична?
— Тот, которого Андрюша отхлестал по щекам. Ладно уж… Поскольку мне предстоит операция с неизвестным исходом, я расскажу тебе. Ты, в конце концов, должен знать. Тем более что этот самый «один в классе» живет с тобой рядом.
— Гнедков? — тихо угадал я.
— Трагический парадокс заключается в том, что и те трое тоже жили на разных этажах твоего дома. И все трое погибли, а он… Встречала его на улице. Кидался с риском для жизни через дорогу, заглядывал в глаза: Валька его учился у меня в классе. Вот уже года три не кидается и не заглядывает: я ведь на пенсии.
— А за что Андрюша его… по щекам? За «бабьего угодника» или за «поломойку»?
— За это Андрюша делал ему внушение. Мягко предупреждал. Гнедков клялся, что больше не повторит, залезал своими словами в доверчивую Андрюшину душу: «Ты мне веришь?» Андрюша, как ты знаешь, не любил говорить «нет». И отвечал: «Ну ладно, последний раз!»
— А потом все-таки бил по щекам?
— В тот день Гнедкова не бить, а убить можно было.
— За что?!
— За то, что Таня погибла.
Екатерина Ильинична властным движением усадила меня на диван:
— Говорят: «В ногах правды нет». Еще одна странная поговорка. Разве не ноги нас по земле носят? Но ты все-таки посиди.
Она боялась, чтобы, услышав ее рассказ, я не зашатался, не рухнул.
— Тебе мама про это не говорила?
Я покачал головой.
— Оберегает тебя. И я вначале хотела. Потому что ты живешь по соседству с Гнедковым. А теперь я как раз поэтому и расскажу! Оберегать — значит готовить к неожиданностям и возможным конфликтам, а не держать в неведенье. Ты согласен? Я слушаю…
— Конечно! Безусловно… А как же!
— Первый раз фашистские самолеты прорвались к городу через месяц после начала войны… Мои ребята, жившие в вашем доме, составили график: кому и когда дежурить на крыше. Разделили ее на квадраты: дом-то длиннющий! Однажды, когда была объявлена тревога, Таня увидела из окна, что Гнедков идет не на пост, а хочет прошмыгнуть вниз, в бомбоубежище. Она окликнула его: уже звякали зажигалки. Он объяснил, что в дождь дежурить не может: рискует свалиться с крыши. А ведь тоже клялся в любви! Трусы могут любить, как ты думаешь?
— Не могут!
— Могут, Петя… Но прежде всего себя! И вообще… страх умерщвляет в них любые другие чувства. Гнедков и спрятался в бомбоубежище. Фронт на крыше был открыт врагу. Я не высокопарно изъясняюсь: это было именно так. Тогда на покинутый пост встала Танюша. На ее «квадрате» находился чердак. Она скинула с крыши все зажигалки. Одну даже вытащила с чердака… вместе с горевшим бельем. В те времена на чердаках сушили белье… Два ближних дома горели. А ваш был спасен! Но взрывная волна от фугаски, упавшей неподалеку, сбросила Таню вниз.
— И тогда наш Андрюша…
— Беспощадно отхлестал труса. Гнедков и тут захлебывался от страха: «Прости, Андрей! Прости!..» Но тот отвечал: «Нет!» Жизнь научила его, наконец, не только любви, но и ненависти. Ненавидеть необходимо… Иначе мы, выражаясь привычным для меня математическим языком, поставим знак равенства между добротою и беспринципностью. «Скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты». Вот это точная поговорка. Но столь же верно прозвучало бы: «Скажи, кто твой враг…» Заговорилась я что-то! — Она помолчала, передохнула. — После Таниной гибели все мои мальчики написали заявления в военкомат. Кроме Гнедкова: сказал, что зрение не позволило. Хотя выгоду свою разглядит за сто километров! Да и вообще… с таким зрением, как у него, многие воевали. Вот и вся история!
— Спасибо, Екатерина Ильинична.
— За что?
Я хотел сказать: «За доверие!», но удержался.
— Во дворе рассказывать про это не надо, — предупредила она. — Ни за какой давностью срока предательство прощено быть не может. Но у Гнедкова есть жена, сын…
— Такой же, как он! — выпалил я.
— Согласна: он принял в наследство кое-что, чего лучше было не принимать. Но мать его, говорят, милая женщина. Я всегда против нападения на семью: при этом страдают невинные. Да и Надежда Емельяновна не знает подробностей.
— И верит Гнедкову! — вновь выпалил я. — Ему ведь известно было, что эти трое, которые обещали жизнью пожертвовать… ею пожертвовали?
— Известно. А что?
— А то, что он упрекал их: дескать, не заходят, Танину мать забыли. Погибших упрекал! Представляете? — Я взмахнул своими ручищами. — Еще бы надавать ему по щекам!
— Воздержись! Сосредоточься лучше на болезни Надежды Емельяновны… Поскольку — Горнист! Кстати, передай, как говорится в дар от меня картину «Неизвестная с портфелем». И тетрадку Володи Бугрова. Тут на обложке написано: «Татьяна, милая Татьяна!» Сам он стихов не писал, но за помощью обратился к великому. «Телеграфный столб»? Запомни, Петя: болото всегда ненавидит гору. И чем выше гора, тем больше это раздражает болото.