Страница 11 из 39
Я всех боюсь… Я боюсь, потому что не могу разлюбить то, что со мной было…»
История, рассказанная молодым человеком, который понял,
что жизнь больше Феллини, чем Бергман
Александр Ласкович — солдат, 21 год
«Выбирал не я, выбирал кто-то другой: либо умру, либо не буду знать, что живу. До сих пор в этом не уверен… Я не был в Америке, но мне часто кажется: я там жил… Смотрю на чужие картинки, как на что-то знакомое… Я не знаю: кто сейчас сидит с вами за столом, разговаривает? Может быть, это я? А может, и нет? Иногда я все о себе забываю… Потом вдруг наткнешься: вроде бы это я? Мне никогда не нравилось быть мальчиком… Все выбрали без меня: имя, место, время… Нос, форму ушей, цвет волос… Мама мечтала о девочке, папа, как всегда, хотел аборт. Там, еще в утробе матери, я чувствовал, это впитывалось в мою подкорку, что я никому не нужен, могу не обнаруживаться, не появляться…
Первый раз я хотел повеситься в семь лет. Из-за китайского тазика… Мама сварила варенье в китайском тазике и поставила на табуретку, а мы с братом ловили нашу кошку Муську. Наша Муська тенью пролетела над тазиком, а мы нет… Мама молодая, папа на военных учениях… На полу лужа варенья… Мама проклинает судьбу офицерской жены, которой надо жить у черта на куличках, на Сахалине, где зимой снега насыпает до двенадцати метров, а летом — лопухи одного роста с ней. Она хватает отцовский ремень и выгоняет нас на улицу.
— Мама, на дворе дождь, а в сарае муравьи кусаются…
— Пошли! Пошли! Вон!!
Вечером брат побежал к соседям, а я совершенно серьезно решил повеситься. Залез в сарай, нашарил в корзине веревку. Придут утром, а я вишу… Вот суки, вам! Тут в дверь втискивается Муська, ее зеленые глаза вспыхнули в темноте, как бенгальские огни… Мяу-мяу… Милая Муська! Ты пришла меня пожалеть… Я обнял ее, и так мы с ней просидели до утра…
Что такое был папа? Папа — замполит авиаполка. Мы перемещались из одного военного городка в другой, все они пахли гуталином и дешевым одеколоном „Шипр“. Так всегда пахло и от моего папы. Мне — восемь лет, брату — девять, папа возвращается со службы. Скрипит портупея, скрипят хромовые сапоги. В эту минуту нам с братом превратиться бы в невидимок, исчезнуть с его глаз! Папа берет с этажерки „Повесть о настоящем человеке“ Бориса Полевого, в нашем доме — это „Отче наш“.
— Что было дальше? — начинает он с брата.
— Ну, самолет упал. А Алексей Мересьев пополз… Раненый… Съел ежа… Завалился в канаву…
— Какую еще канаву?
— В воронку от пятитонной бомбы, — подсказываю я.
— Что? Это было вчера. — Мы оба вздрагиваем от командирского голоса папы. — Сегодня, значит, не читали?
Вращаемся вокруг стола, как три Чаплина — один большой, два маленьких: мы со спущенными штанами, папа — с ремнем. Все-таки у нас у всех киношное воспитание, да? Не из книг, а из фильмов мы выросли… Книги, которые приносил в дом папа, у меня до сих пор вызывают аллергию. У меня температура поднимается, когда я вижу у кого-нибудь на полке „Повесть о настоящем человеке“. О! Папа мечтал бросить нас под танк… Он хотел, чтобы я попросился в Афганистан… А если бы мне там отсекли ноги, как Алексею Мересьеву, вот тогда его жизнь не зря. Он был бы счастлив! Он мог бы меня расстрелять, случись война и нарушь я присягу. Комплекс Тараса Бульбы… Папа принадлежал идее, он не человек. Но меня никак не удавалось запрограммировать на войну… Или на щенячью готовность заткнуть собой дырку в плотине, лечь пузом на мину… Я давил божьих коровок, на Сахалине летом божьих коровок как песка. Давил их, как все, пока однажды не испугался: чего это я столько маленьких красных трупиков наделал? Муська родила недоношенных котят… Я их поил, выхаживал. Появилась мама: „Они что — мертвые?“. И они умерли после ее слов. Папа дарил мне военные фуражки… Но я никогда не хотел быть мальчиком… Детский страх: мальчики все становятся военными и их убивают… О! Как я хотел молочными зубами вгрызться в папины хромовые сапоги, биться и кусаться. За что он меня — по голой заднице перед соседским Витькой?!
Я не рожден для танца смерти… У меня классический ахилл, мне бы танцевать в балете. Но папа служил великой идее, он был часть этой идеи. Как будто трепанация черепа произошла… Все без штанов, но с винтовкой… Пора сменить жанр… Там, где играли оптимистическую трагедию, сейчас разыграют комедию и боевик. Ползет-ползет, шишки грызет… Угадайте, кто это — Алексей Мересьев… Все, что осталось от папиной идеи, которая в страшной крови. Не люди убивали друг друга, идея убивала. Идея-убийца… А папа? Он беспомощный человек, совсем не готовый к старости, потому что в старости надо просто жить. А он себя без той великой идеи не представляет… Ну, пусть бы кактусы выращивал или спичечные коробки собирал? Сидит у телевизора: заседание парламента — левые, правые, митинги, демонстрации… Папе нужен враг, притаенный, замаскированный, нужна борьба, иначе жизнь утрачивает смысл, бесцельна. Безжертвенна! Такая жизнь папе неизвестна и непонятна. Вот мы смотрим с ним вдвоем телевизор: японский робот ощупывает старый карьер вынимает из песка ржавую мину, увозит взрывать. Папа в бесконечном удивлении:
— Гробить технику? У нас что, личного состава не хватает?
У него свои отношения со смертью. Она для него всегда чему-то равна: спасенному самолету, выхваченному из пламени колхозному трактору, досрочному выполнению задания партии и правительства… Отдельно от этого жизнь и смерть для него не существуют…
На Сахалине мы жили возле кладбища. Почти каждый день я слышал похоронную музыку: желтый гроб — умер кто-то в поселке, обитый красным кумачом — летчик погиб. Красных гробов было больше. После каждого красного гроба папа приносил в дом магнитофонную кассету… Приходили летчики… На столе дымились пожеванные папиросные „бычки“, блестели запотевшие стаканы с водкой… Крутилась кассета:
— Я — борт такой-то… Движок стал…
— Идите на втором.
— И этот отказал…
— Попытайтесь запустить левый двигатель.
— Не запускается…
— Правый…
— Молчит…
— Катапультируйтесь!
— Фонарь кабины не сбрасывается!.. Твою мать!!! Э-э-э… Ы-ы-ы…
Я долго представлял смерть как падение… С немыслимой высоты… Без слов… Э-э-э… Ы-ы-ы… На языке ветра… Стихии… Материи…
Кто-то из молодых летчиков один раз спросил у меня:
— Что ты, малыш, знаешь о смерти?
Я удивился. Мне казалось, что я это знал всегда. Притяжение. Страх и любопытство. Хоронили мальчика из нашего класса — нарыл в песке окопов патроны и бросил в костер… Вместо глаз — два пятачка… Я это знал всегда, я родился уже с этим знанием. Может, я уже когда-то умирал… Или мама, когда еще помещался в ней, сидела у окна и смотрела, как везли на кладбище: красный гроб, желтый гроб… Я загипнотизирован проблемой смерти, в течение дня я думаю о ней десятки раз. Наверное, потому, что я в детстве жил возле кладбища. Смерть пахла папиросными „бычками“, недоеденными шпротами и водкой. Это не обязательно беззубая старуха с косой, а может, это красивая девушка? И я ее увижу…
…Восемнадцать лет. Всего хочется: женщин, вина, путешествовать… Загадок, тайн… Я придумывал себе разную жизнь, представлял. И в этот момент тебя подлавливают… Мне до сих пор хочется раствориться, исчезнуть, чтобы ничего обо мне не знали, не оставить никаких следов. Уйти лесником, беспаспортным бомжем… Постоянно наваливается один и тот же сон: меня опять забирают в армию… Перепутали документы, и снова надо идти служить. Кричу, отбиваюсь:
— Я уже служил, скоты! Отпустите меня!!
Схожу с ума! Жуткий сон… А моему другу, он воевал в Афганистане, снится, что автомат не стреляет…
Я не хотел быть мальчиком… Я не хотел быть военным… Папа сказал:
— Ты должен стать мужчиной. А то девочки подумают, что импотент.
В армии меня будут убивать… Это я знал… Или меня убьют, или я убью. Брат вернулся после службы сломленным человеком. Каждое утро его били ногой в лицо… Он лежал на нижних нарах, старослужащий — наверху… Когда тебя целый год пяткой в морду!.. Попробуй остаться тем, кем ты был. Есть тип людей, которые не могут быть мясом, а есть другой тип, готовый быть только мясом. Человеческие лепешки… Я учился бить… В лицо, между ног… Как позвоночник переломить… Хатха-йога, каратэ…