Страница 2 из 10
Детская память - вещь загадочная. Вот Лев Толстой утверждал, что помнит ощущение чистых и прохладных пеленок, в которые его заворачивали в детстве.
Первое воспоминание трехлетнего Володи Шаповалова, как вели на расстрел их семью и ему казалось, что мать кричала громче всех; "...может, потому мне так казалось, что она несла меня на руках, а в обхватил ее за шею. И руками слышал, как голос шел из гола".
Феликс Клаз, которому в сорок первом году было шесть лет, до сих пор не может забыть буханку хлеба, которую бросил им их теплушки раненый солдат: "Мы уже неделю ехали голодные. Мать отдала нам с братом последние два сухаря, а сама только смотрела на нас. И он это увидел..." Сын полка Толя Морозов может рассказать, как его, голодного и замерзшего, подобрали в лесу танкисты; и девушка-санинструктор скоблила мальчишку сапожной щеткой и долго вспоминала, что ей "не хватило на меня толстого куска мыла. Я был чернее камня".
Их судьбы похожи: судьба смоленского и белорусского мальчика, судьба украинской и литовской девочки. Война стала общей биографией целого поколения военных детей. Даже если они находились в тылу, все равно это были военные дети. Их рассказы тоже длиной в целую войну.
В сорок первом году, в июне, на Минском шоссе родились строки Константина Симонова:?????
Майор привез мальчишку на лафете,
Погибла мать. Сын не простился с ней...
В сорок втором из осажденного Ленинграда отзовется Анна Ахматова:
Сквозь бомбежку слышится
Детский голосок...
Сегодня они - последние свидетели тех трагических дней. За ними больше нет никого!
Но они старше своей детской памяти на сорок лет. И сейчас, когда я просила их вспоминать, им было нелегко. Им приходилось снова входить в то состояние, в те конкретные ощущения детского возраста. Казалось бы, невозможно. Но происходило поразительное. В поседевшей женщине вдруг проглядывала маленькая девочка, умоляющая солдата: "Не прячьте мою мамку в ямку, она проснется, и мы с ней пойдем дальше" (Катя Шепелевич - 4 года). Благословенная наша беззащитность перед нашей памятью! Кто мы бы были без нее? Человек беспамятный способен породить только зло и ничего другого, кроме зла.
Если взрослая память рисует узор, дает объемную картину прошлого, пережитого, то детская выхватывает наиболее яркие и трагические моменты. Она часто опускает конкретное: "Помню глубокие горшки немецких касок, а лиц под ними не помню. Страх мне всегда казался черного цвета" (Эля Грузнина - 7 лет). Но, опуская подробности описаний, она абсолютно достоверно передает чувство: "Все ощущения войны остались у меня в памяти, как таблица умножения, как лагерный номер на руке. Только с живой шкурой содрать можно" (Иван Каврус - 10 лет). Или: "Я тоже задумывался: почему те, кто был взрослым, помнят не так, как я? Вот мы теперь собираемся на наших партизанских встречах, и я им что-нибудь рассказываю. "Да, - слушают они, было такое, но мы забыли". А я помню, потому что был мальчишкой и, попав в войну, попав в партизаны, испытал потрясение души. С первой бомбой, когда я увидел, как она падает, я был уже не я, это был уже другой человек. Во всяком случае, ребенка во мне уже не стало. Или, может быть, во мне жил ребенок, но уже рядом с каким-то другим..." (Вася Асташенок - 10 лет).
Как это точно замечено: "Во мне жил ребенок, но уже рядом с кем-то другим". Вблизи смерти и смертоубийства они взрослели и мудрели не по-детски и даже не по-человечески. Раненые детские души порой пугали больше самой смерти. Вот тому прием: "Жила я у немецкого бауэра. Он посмотрит на меня, а я в драном тонком платьишке, и говорит, мол, когда у тебя груди выскочат. Мне надо, чтобы скорее, тогда мои мужчины-работники лучше работать будут. А я ничего не понимала, пока хозяйка мне не объяснила, что хочет ее муж, и я ночью пыталась повеситься..." (Люба Ильина - 11 лет). Еще один рассказ: "Сам все помню, а мама после войны не верила: "Ты не мог помнить, тебе кто-то рассказал". Нет, я сам помню, как рвутся бомбы, а я цепляюсь за старшего брата. "Жить хочу! Жить хочу!" Боялся умереть, хотя, что я мог тогда знать о смерти?" (Вася Харевский - 4 года).
Наверное, тогда, сорок лет назад, они рассказали бы не так. Рассказали бы то же самое, но не так как. Потому что тогда бы рассказывали дети, а сейчас вспоминают те, кто был ребенком или подростком. Между сегодняшним моим рассказчиком и тем мальчиком или девочкой, о которых они говорят, пролегла целая человеческая жизнь. Тех, прежних, напоминают только чудом сохранившиеся фотографии. А у кого нет фотографии, жалеют: "В нашем партизанском отряде не было фотографа, и нельзя себе представить, каким я был тогда. А я хотел бы знать: каким?" (Володя Лаевский - 13 лет).
- О какой себе рассказывать? - спросили меня однажды. - О той, которой было в сорок первом семь лет, или о себе, сегодняшней, которой в сорок первом было семь лет?
О той, которой в сорок первом было семь лет. Она - свидетель...
Время изменило их самих, оно усовершенствовало, вернее сказать, усложнило их отношение к своему прошлому. Изменилась как бы форма передачи их памяти, но не то, что с ними было. В этом смысле рассказанное ими подлинный документ, хотя говорят уже взрослые люди. Существовала и другая опасность. Обычно, рассказывая о своем детстве, мы его украшаем, идеализируем. Они и от этого застрахованы. Нельзя же украшать ужас и страх...
На вопрос: кто же герой этой книги? - автор ответила бы: детство, которое сжигали, расстреливали, убивали и бомбой, и пулей, и голодом, и страхом, и безотцовщиной. Для справки: в детских домах Беларуси только в тысяча девятьсот сорок пятом году воспитывалось двадцать шесть тысяч девятьсот сирот1. И еще одна цифра - во время второй мировой войны погибло тринадцать миллионов детей.
Кто теперь скажет, сколько среди них было русских детей, сколько белорусских, сколько польских или французских? Погибали дети - граждане мира.
Детей моей Беларуси спасала вся страна и растила вся страна. В большом детском хоре я слышу их голоса...
Белорусская девочка Тамара Томашевич до сегодняшнего дня сберегла в памяти, как в Хвалынском детдоме на Волге никто из взрослых не повышал на детей голоса, пока у них не отросли волосы после дороги, а Женя Корпачев, эвакуированный из Минска в Ташкент, не забыл старую узбечку, принесшую им с матерью последнее свое одеяло на вокзал. Первый советский солдат в освобожденном Минске подхватил на руки четырехлетнюю Галю Забавчик, и она назвала его "папа". А Нелла Вершок рассказывает. как шли по их деревне наши солдаты, а дети смотрели на них и кричали: "Папы идут! Папы..." Не солдаты, а папы.