Страница 69 из 76
— Все очень просто, — говорит А. — Он и она были предназначены друг для друга. Но произошла ошибка — он опоздал родиться. И вот, прорывая толщу лет, она бросилась к нему, в его время. Она торопилась, боялась опоздать. И она успела. И ему повезло. И они были вместе почти год. Почти год — значит, почти вечность.
— Это то самое кафе, — говорю я. — Вон там висел жираф, большущий голубой жираф. Кисточка на его хвосте была черная. А вон там стоял граммофон с голубой трубой. А вон там…
И тут я увидел за столиком у окна… кучера Дмитрия. Он чаевничал. Он поедал свой калач. На нем была все та же линялая голубая косоворотка. Я потряс головой — кучер все чаевничал. Я еще раз потряс головой и протер кулаками глаза — Дмитрий не исчезал. Допив стакан и ощущая легкое головокружение, я поднялся и направился к кучеру. Подойдя, я увидел, что он пьет не чай, а яблочный сок, и на тарелке у него не сдобный калач, а фруктовые вафли, пачка которых стоит двадцать одну копейку. Я взял его за плечо. Он обернулся, оскалился. И опять от его улыбки спине моей стало прохладно.
— Дмитрий! — крикнул я, пронзенный невероятной надеждой. — Дмитрий, это ты? Но как же, как же так… Неужто это впрямь ты, Дмитрий?
— Натурально я, барин, а кому же еще быть-то? — ответствовал кучер своим загробным басом, продолжая улыбаться. — Барыня мне еще вот что повелела вам передать, да я запамятовал. Теперь вот вспомнил и прибежал. Может, это важное что, подумал.
Дмитрий сунул мне в руку небрежно сложенную записку, от которой исходил единственный в мире, мучительно-сладостный Ксюшин запах.
"Милый, если не послушаешься и все же придешь, то полицейский офицер, что будет стоять слева от эстрады, носатый такой, проведет тебя в антракте в мою комнату. Но не смей приходить, не смей!"
Сводчатый потолок покачнулся. Я схватился за спинку стула, но стул тоже колебался и норовил вырваться из рук. Это напоминало землетрясение.
— Ах, Дмитрий, Дмитрий! Что ты натворил! Как же ты так? Как же тебя угораздило? Да ведь ты!.. Ох, Дмитрий!
Кучер вскочил, перепуганный насмерть, и стал пятиться от меня в сторону выхода. Из опрокинутого стакана вылились на стол остатки яблочного сока.
— Да ведь я… Да разве ж я знал? Бумаженция какая-то жалконькая, помятенькая… Думал — безделица, пустяк. Думал — и потерять не грех. Она и сунула мне ее как-то так, без внимания. Пусть, мол, на всякий случай и это еще прочтет, а не прочтет, так, мол, и ладно, и ничего, эка важность! Я потому и запамятовал, что она вот так, без внимания. Кабы я знал!
Дмитрий, все так же пятясь, поднялся по лестнице.
— Простите меня, барин! — крикнул он сверху. — Простите меня ради Христа и всех пресвятых угодников! — рявкнул он своим страшным голосом. В последний раз мелькнула его голубая рубаха, и он исчез.
Шатаясь, опираясь о стену, возвращаюсь к своему столику. А. глядит на меня с тревогой.
— Что-то быстро ты стал пьянеть! — говорит он. — А кто этот бородач, этот гангстер, этот Бармалей?
— Один знакомый скульптор, — отвечаю я. — Смешной тип. Обожает фруктовые вафли и яблочный сок. Поехали на кладбище. Две недели там не был. Поглядишь на ее часовню.
Июнь.
Телефонный звонок.
— С вами говорит Марианна Максимовна из Музыкального музея. Вы к нам приходили недавно, интересовались материалами о Брянской. У нас к вам просьба. Мы хотим устроить небольшой утренник, посвященный творчеству Ксении Владимировны. Не могли бы вы сделать сообщение о ней, краткое, минут на сорок? Ее жизнь, ее голос, ее репертуар, ее место в русском эстрадном искусстве. А после послушаем ее пластинки. Ну как, согласны?
— Да вообще-то… Я ведь не музыковед, и не знаток эстрадного искусства, и, признаться, даже не любитель вокальной музыки — предпочитаю инструментальную. Но могу попробовать.
— Вот и чудесно! Мы уже устали от специалистов, от знатоков, от книжных людей. А вы будете говорить то, что думаете, и не станете никого цитировать. Гигантское вам спасибо!
Опять телефонный звонок. Знакомый, негромкий, спокойный голос:
— Здравствуйте! С вами говорит Евграф Петрович Обрезков. Помните, мы с вами встречались в Крыму?
— Помню! Отлично помню! Как же можно такое позабыть! Рад приветствовать вас, дорогой Евграф Петрович! Откуда звоните? Ах, вы здесь, у нас! Недолго, говорите? Сегодня уезжаете?.. Ах, как жаль!.. Так, значит, двадцать минут у вас найдется?.. Давайте у Казанского, у памятника Барклаю… В пять часов? Хорошо.
Я узнаю его сразу — он нисколько не изменился. Одет аккуратно, но не модно, по-стариковски. В руке тоже немодный, но чистенький портфель. Здороваемся, улыбаемся друг другу, глядим друг другу в лицо. Потом ходим взад и вперед между колоннами собора. Евграф Петрович говорит о моих стихах.
— Я, конечно, как и положено старику, консерватор, если желаете, даже ретроград. Понеже мое мнение вряд ли будет для вас интересным, а моя позиция, разумеется, вам чужда. Но иногда полезно послушать и ретрограда.
— Да, да, несомненно, полезно! — соглашаюсь я, стараясь сделать заинтересованный вид. Но мне уже хочется пожать своему бывшему секунданту руку и удалиться.
— …Вы берете на себя тяжкую ответственность… есть ли у вас полная уверенность?.. разрушать старое всегда заманчиво… традиции — это не бремя, а сокровище, которое надо беречь… не стоит игнорировать то, что вас не понимают, и, тем паче, гордиться этим… дерзость не всегда благо… стихотворная форма оттачивается веками, а вы хотите… разумеется, в этом что-то есть — вы многое можете, вы чувствуете слово, ритм, интонацию… но не жалко ли вам свой талант?.. мне кажется, вы давно не перечитывали классиков: дабы прыгнуть далеко вперед, надо отойти сначала назад… и что такое современность?.. стоит ли быть рабом своего времени?.. Пушкин современнее всех нынешних поэтов… Ну вот, наговорил я вам с три короба!
— Нет, нет, Евграф Петрович, мне действительно пойдет это на пользу. Я поразмыслю об этом на досуге. Спасибо вам за откровенность.
— А я тут вам кое-что привез, — говорит старик и вытаскивает из портфеля старинную открытку с изображением какой-то женщины.
Беру открытку, вглядываюсь в нее. Ксюша! Она сфотографирована в профиль. На ней то самое платье, в котором она погибла. У нее величественный и надменный вид.
— Вы знаете, — продолжает Евграф Петрович, — эта женщина не дает мне покоя. Ведь это же она была тогда! Это же она вбежала в гостиную, такая испуганная, непричесанная и вместе с тем такая прекрасная! Но как же?.. Каким образом? Вы сказали, что стрелялись из-за нее. Но ведь она умерла в девятьсот восьмом году! Я специально навел справки. Как же это…
— Ничего не могу вам объяснить, Евграф Петрович. Это необъяснимо. Но я стрелялся именно в девятьсот восьмом году, за полгода до ее смерти. И я был свидетелем ее гибели. И я был ее мужем.
— То есть как — мужем? — глаза у Евграфа Петровича останавливаются, и я опять вспоминаю прославленный репинский шедевр.
— Да вот так, обычно. Я обладал ею. Она со мною спала.
— Но получается, что я тоже очутился там, в Ялте, в девятьсот восьмом! — вскрикивает старик и вдруг начинает торопиться. — Простите, но я уже зело опаздываю. Меня давно ждут. Неловко, знаете ли… Простите!
Наскоро пожав мою руку, Евграф Петрович почти бегом покидает меня. Между колоннами мелькает его черный, плохо сшитый костюм. "Испугался, думаю я. — Зря я сказал, что Ксюша со мною спала. Черт меня дернул!"
Июль.
У входа в Клуб писателей встречаю Еще одного знакомого литератора. Он радостно улыбается. Он заметно потолстел. Вообще-то, он всегда радостен, всегда улыбается, потому что он удачник, потому что он баловень судьбы, потому что судьба таскает его на руках, как офицеры таскали Ксюшу. При этом судьба то и дело засовывает ему в рот мятные пряники — она знает, что он к ним неравнодушен. Я ему завидую. Не то чтобы очень, скорее слегка, но все же завидую. У него есть особый дар — он умеет писать мягко, так, чтобы ничего не торчало, чтобы не было никаких затвердений, никаких заостренных частей, чтобы все можно было прощупать и убедиться в том, что данный текст никого не уколет и ничего не поцарапает. Его творения очень удобны. Они сродни подушкам, которые обычно разбрасывают на тахте. При всем том он и сам очень мягкий, сговорчивый, покладистый, участливый, общительный, добрейший и обаятельнейший человек. Он ужасно похож на свои творения. Но нет худа без добра, и поэтому не бывает добра без худа. От своей чрезмерной удачливости Еще один знакомый литератор толстеет неудержимо. Вот поэтому-то я и завидую ему не зверски, не взахлеб, не отчаянно, а сдержанно, полегоньку. Мне все же хочется мало-мальски сохранить свою фигуру, оттого что я, как известно, неравнодушен к миловидным женщинам, а эти соблазнительные, но капризные созданья не очень-то любят гулять по улицам с заплывшими жиром толстяками.