Страница 59 из 76
— Не обижайтесь! Умоляю вас, не обижайтесь! — шептал несчастный юноша хриплым от волнения и совсем еще мальчишеским голосом.
Сунув «катеньку» ему за пазуху и оттолкнувшись от стены, я двинулся дальше, тут же наткнувшись на шеренгу полицейских, оцепивших вход. Молодцеватый урядник, взглянув на мой билет, грациозно мне козырнул и пропустил к крыльцу.
В гардеробе была давка. Какая-то пожилая дама, перекрывая шум, кричала надтреснутым, картавым, породистым голосом:
— Варюша! Варюша! Где ты? О боже! Варюша, иди сюда!
В фойе и в гостиных было тоже не протолкнуться. Толпа, обыкновенно степенно циркулирующая по всем этим комнатам, на сей раз пребывала в тягостной неподвижности напряженного ожидания. Многие, как видно, пришли пораньше, дабы занять удобные места на диванах или у колонн, о которые так приятно опираться плечом.
Наконец — звонок. Все торопливо устремились в зал. То и дело ощущая чьи-то локти и дважды наступив кому-то на пятку (О, простите, ради бога! Такая давка!), я добрался наконец до своего кресла и с облегчением уселся в него, кладя ладони на подлокотники. Подлокотник справа был уже занят, однако, чьей-то рукой. Эти толстые пальцы, унизанные перстнями из дутого золота, я только что видел. Повернувшись, я бросил взгляд на обладателя знакомой руки и поразился — рядом со мною восседал господин из Прокопьевска!
— О! — воскликнул я. — Опять мы с вами соседи! Вам удалось-таки достать билет?
Как тогда, в метро, он шепнул мне в ухо:
— За сто пятьдесят! Просто грабеж!
— За сто пятьдесят рублей? — не поверил я.
— Да, за сто пятьдесят целковых! Но я уж не стал жаться. Леший с ними, с деньгами. Хоть раз в жизни погляжу на Брянскую. А то ведь помру, так и не увидев это диво. Говорят, что при голосе своем она к тому же смертельно хороша.
Зал был уже полон. Он гудел глухо и торжественно. Закрыв глаза, я с наслаждением слушал этот гул. Мне казалось, что я сижу на берегу моря у Ай-Тодора. Рядом на камне сидит Ксюша. Сейчас я открою глаза и увижу ее. Она в белом платье, в белой широкополой шляпе, в белых туфельках. В ее руке белый кружевной зонтик. Тень от зонтика падает на ее задумчивое лицо. Она смотрит на горизонт. Там виднеется какое-то судно. Белопенные волны, шипя, подбегают к нашим ногам и откатываются назад, таща за собою блестящую мокрую гальку.
Подняв веки, я принялся разглядывать зал. Передние ряды мерцали золотом погон и женскими бриллиантами. Над ними всеми цветами спектра сверкали подвески хрустальных люстр. В просветах между колоннами сплошь стояли люди. Сверху, с хоров, свешивались головы. На эстраде таинственно и многообещающе чернел «стейнвей». По краям эстрады стояли корзины с пышными бледно-розовыми хризантемами. Последние опаздывавшие зрители спешили к своим местам по проходу, сутулясь и втянув голову в плечи, не глядя по сторонам, торопясь, почти бегом и как-то нелепо размахивая руками, будто преследуемый кем-то, будто спасаясь от погони, прошел худой светловолосый человек в узком черном сюртуке, в до странности узком черном сюртуке. Его подбородок подпирал высокий белый воротничок, до крайности высокий накрахмаленный воротничок.
Ковыряхин!
Он! Несомненно он! Его худоба, его сутулость, его походка! Я ведь знал, что он явится! Знал! И вот он здесь! И не смотрит по сторонам! И вид у него хищный! И руками он машет зловеще! А я ничего не смог, не сумел, не принял никаких мер, не предуведомил, не предупредил, не дал знать! И что-то будет, что-то случится, что-то надвигается неотвратимо!
Вот он добежал до своего ряда, там, впереди, почти у самой эстрады. Вот он пробирается между креслами, то и дело кивая головой, то и дело извиняясь и стараясь не наступать на ноги. Я вижу его лицо. Он неестественно бледен. Точно так же был бледен Одинцов, когда промахнулся, не всадил мне пулю между глаз и, бросив пистолет на землю, стоял предо мною, готовый к смерти. Отчего же Ковыряхин так бледен? Он бледен от волнения, от решимости, от мрачной сатанинской решимости! В нем и раньше было что-то дьявольское, что-то инфернальное! И раньше!
Вот он повернулся и сел. Его голова утонула в массе прочих голов. Он спрятался. Он затаился. Неспроста он сел поближе к эстраде! Неспроста! Но, черт возьми, что же я сижу? Надо бежать куда-то, надо действовать! Что же я сижу?
Но куда бежать? За кулисы? Там полиция. Меня не пустят, мне не поверят, примут за сумасшедшего, схватят, потащат. А трактирщик преспокойненько будет сидеть и ждать подходящей минуты.
И вдруг это все же не Ковыряхин? Мало ли таких тощих и сутулых! Мало ли таких белобрысых! А бледнолицые в Петербурге почти все! А если даже и Ковыряхин, то что же? Позавчера в трактире был он изрядно выпивши и плел невесть что. Прибегу запыхавшись, скажу: "Берегись!" — и Ксюша начнет хохотать: "Ха-а-ха-ха! Ковыряхин! Да бог с тобою, милый! Он же безобиден! Он кроток, как барашек! Демонического в нем нет ни капли! Клянусь тебе — ни одной капли! Он совсем не злодей, он всего лишь трактирщик! Он и стрелять-то не умеет! Он и револьвера-то ни разу не видел! Ха-ха-ха-ха! Ковыряхин! Если уж меня и застрелит кто, то непременно какой-нибудь военный. Ты же знаешь — у меня тьма поклонников-военных. Все с револьверами. Все чудесно стреляют. И все ужасно кровожадны — настоящие мужчины! Одинцов меня убьет, натурально. Он уже вполне созрел для подвига. Он уже столько раз грозился со мной расправиться! Следующий его выстрел будет направлен точнехонько в меня. Ха-ха-ха-ха! Ковыряхин! Но спасибо, милый, за заботу! Дай-ка я тебя поцелую!"
И верно. Что я привязался к бедному трактирщику? Все это мои домыслы, моя мнительность. Фантазия моя разыгралась, расплясалась, расшалилась. Фантазия моя отбилась от рук. А ведь говорил я себе: не надо давать волю воображению, с ним надо построже. Разве Матвей Ковыряхин смахивает на убийцу? Ничегошеньки злодейского в нем нет. Просто жалкий неврастеник, и не более того. Такой же неврастеник, как я.
О, это было бы даже красиво! В разгаре концерта Ковыряхин вскакивает, выхватывает из-за пазухи револьвер. Хлопает выстрел. Ксюша, чуть поцарапанная пулей, от страха и изумления падает в обморок. Трактирщика хватают, трактирщику взламывают руки. Публика неистовствует. Женщины визжат. Ксюшу на руках уносят с эстрады. О, это было бы великолепно! Наутро все столичные газеты наперебой, взахлеб, под огромными заголовками!.. А на другой день и все газеты необъятной России! И слава Ксении Брянской не знала бы уже пределов! Слава ее стала бы попросту немыслимой!
Красный бархатный занавес, закрывавший один из двух выходов на эстраду, наконец вздрогнул, колыхнулся, раздвинулся. Вышел приятной внешности господин с тонкими черными усиками, с блестящими, черными, напомаженными волосами и в хорошо сшитом фраке. Потирая руки, он остановился у края эстрады, празднично улыбаясь. Зал мгновенно затих. В полнейшей тишине кто-то глухо кашлянул и тотчас умолк. Поглядев на ряды партера и на хоры, господин сделал серьезное выражение лица, многозначительно помолчал, опустил руки, приподнял подбородок и громогласно, очень торжественно, нараспев произнес:
— Начинаем концерт певицы Ксении Владимировны Брянской! В программе цыганские и русские романсы!
После этого он отступил назад и повернул лицо к выходу. Забывшись от волнения, я положил ладонь на руку жителя Прокопьевска, тотчас отдернул ее и машинально пробормотал извинение, не спуская глаз с темного проема, полуприкрытого кроваво-красным бархатом.
Ксения вышла быстро, деловито, перекинув через руку длинный шлейф своего белого с голубоватым отливом платья. Встав посреди эстрады, она бросила шлейф, и он растекся гигантским цветком у ее ног. Обведя глазами публику, она улыбнулась. Зал молчал. Зал окаменел. Зал задохнулся от восхищения. И я, сидящий в зале, вдруг позабыв, что предо мною Ксюша, тоже окаменел, тоже задохнулся.
Среди прекрасной белой архитектуры между двух рядов стройных белых колонн стояло прекрасное, стройное существо в чем-то ослепительно белом и тоже несказанно прекрасном. Стояло и улыбалось. Зал был отлично освещен, но от этой улыбки, кажется, в нем стало еще светлее.