Страница 41 из 76
Буфет Клуба литераторов. Народу немного. Сезон едва начался. Литераторы еще нежатся на берегах покинутого мною лазурного моря или сидят в глухих деревнях, пьют самогон и наслаждаются ароматом подлинной Руси.
Сижу в уголке, что-то ем, что-то пью, о чем-то думаю, что-то припоминаю, ни на кого не гляжу, ни с кем не заговариваю — сижу скромно. Ко мне кто-то подходит. Не вижу кто, потому что сижу не подымая глаз. И не хочется мне подымать глаза, не хочется мне сейчас никого видеть, и досадно мне, что кто-то подходит.
— Салют! — произносит подошедший хриплым, лающим, не предвещающим ничего хорошего и, увы, довольно знакомым голосом. Это Просто знакомый литератор. Он вечно торчит в этом буфете. Сначала сидит один. После к кому-нибудь подсаживается. Затем к ним присоединяются третий, четвертый, пятый… И так они сидят, пьют, рассказывают анекдоты, и снова пьют, и опять рассказывают анекдоты. А потом кто-нибудь из них идет занимать деньги у буфетчика, и они все сидят и уже очень громко рассказывают не очень пристойные анекдоты, и кто-то затягивает "Виноградную косточку в теплую землю зарою", и буфетчик выходит из-за стойки, чтобы сообщить им, что "у нас не поют", и поющий, устыдясь, замолкает, но вскоре они начинают петь хором "В далеких степях Забайкалья", и буфетчик им уже не выговаривает, потому что это бесполезно.
— Привет! — отвечаю я Просто знакомому, попрежнему на него не глядя, а он садится напротив меня и кладет локти на стол.
— Что за дрянь ты лакаешь, старик? У тебя печень или сердце? Или ты не при деньгах? Брось ты жаться! Ты же именинник, триумфатор, миллионер! Третья книга — это не семечки. Ты уже матерый стихотворец. Ты уже мемуары можешь писать, старик. Можешь вспоминать о своих творческих порывах и делиться опытом с литературными щенками. Давай коньячку хлопнем за твою очередную победу!
Я встаю, направляюсь к стойке, беру бутылку коньяку и возвращаюсь на место. Просто знакомый наливает коньяк в рюмки. Пьем. Он снова наливает. Пьем. Он опять наливает. Пьем. Он произносит длинный и очень содержательный монолог.
— Знаешь, старик, я давно хотел тебе сказать. Ты вроде не дурак и писать умеешь. Но не то ты что-то пишешь, не туда тебя все заносит. Мудришь ты, куролесишь, колесом ходишь, на голове стоишь. Хочешь всем утереть нос — вот, мол, какой я своеобычный! А зачем тебе это, старик? Почему ты норовишь всех оттолкнуть и от всех отколоться? Почему ты на всех глядишь свысока? Почему ты никого не признаешь, никого в грош не ставишь? Вечно ты в сторонке, вечно сам по себе — ни с кем ты не пьешь, ни с кем ты не дружишь, ни с кем ты даже и поругаться не желаешь. Не скучно ли тебе, старик, одному-то? Не боязно? Не тоскливо? Пред тобою прямая дорога, первоклассное шоссе со всеми указательными знаками, с разделительной полосой и километровыми столбами. Нажми на педали и дуй вперед! Ты же можешь, я знаю. А тебя все тянет на грязные проселки, а ты все трясешься по ухабам, все ищешь чего-то в чащобах и на болотах. Зря! Выпьем еще, старик! Я же тебе друг, я тебя люблю! Честное слово, люблю! И я вижу, как тебе плохо. Тебя почти не печатают, тебя почти не знают, о тебе почти не пишут. У тебя небось и баб-то стоящих нет! Ради чего страдаешь? А вдруг не выйдет это у тебя, не утрешь ты всем нос, не обставишь ты всех и не прорвешься в дамки? Шансы у тебя, конечно, есть некоторые. Но риск-то, риск-то какой! Я понимаю твой принцип — пан или пропал. Красивый принцип, старик, гордый, благородный принцип. Но страшный, страшный он, этот твой принцип! Ведь можешь остаться и без журавля, и без синицы. Ведь можешь остаться с носом, старик, со своим собственным носом и больше ни с чем! Нальем еще по одной! Слышал я, что хочешь ты взяться за роман об этой… о Бронской.
— О Брянской, — поправляю я.
— Извини, о Брянской. Похвально, похвально, старина. Пора попробовать тебе силенки и в прозе. Вдруг выйдет! Вдруг пойдет у тебя это дело! Вдруг обрушишь ты на нас бесценные шедевры! Пиши, старик, пиши! А кто она была, эта Брянская? Она, кажется, пела? Романсы вроде бы пела цыганские? А почему ее позабыли, ты не знаешь?
К нашему столику подсаживается третий.
— Познакомьтесь! — говорит Просто знакомый.
— Мы уже знакомы, — говорю я и удаляюсь.
— Ты неисправим, старик! — кричит мне вслед Просто знакомый. — А может, тебе не стоит браться за роман? А, старик?
Я на службе. Сегодня у меня лекция о Древнем Египте, о начале Нового царства, о времени правления великой Хатшепсут. Всякий раз, когда я читаю эту лекцию, на меня находит странное волнение. Почему? Царица жила в пятнадцатом веке до нашей эры. Нас разделяют тридцать пять веков. В общем, конечно, пустяк, но однако… Волнение немножко мешает мне говорить.
— Хатшепсут была умна и красива. Она не любила войны. Ее царствование было мирным и счастливым. На Египет никто не нападал, Египту никто не угрожал, Египет благоденствовал. Строились храмы, воздвигались обелиски, вырубались в скалах обширные гробницы, высекались из гранита величественные статуи. Искусство процветало. Его цветы были утонченны и женственны, как сама Хатшепсут. Царица послала корабли в страну Пунт. Корабли вернулись и привезли неведомые благовония, невиданные бесценные каменья, неслыханных диковинных животных, а также священные деревья в кадках. Деревья посадили у храма, самого удивительного из всех храмов Египта. Его построил для царицы зодчий Сен-Мут. Он почитал ее, как богиню, и любил, как женщину. Вот этот храм. Плоские его террасы подымаются к подножию грандиозных отвесных скал, как бы являясь для них пьедесталом. А вот и сама Хатшепсут! Поглядите, какие у нее глаза — они доходят до висков! Поглядите, какой красивый у нее нос — с легкой горбинкой! А какой у нее рот — вы только поглядите! Ее пасынок Тутмос Третий ненавидел свою мачеху. Он рвался к власти, он мечтал о войнах, он жаждал крови и славы полководца. Когда царица умерла, он повелел разбить все ее статуи и стереть ее имя со всех обелисков. Но не все удалось разбить и стереть.
После лекции меня окружают студенты.
— Скажите, пожалуйста, почему она стала властительницей Египта? Ведь по закону трон должен был занять Тутмос?
— Это тайна, которую поглотило время.
— А правда ли, что Хатшепсут была единственной женщиной-фараоном?
— Да, это правда. За три тысячи лет только этой женщине воздавали царские почести, только ей не смели глядеть в глаза, только ее одну боялись называть по имени. Позже была еще Клеопатра, но тогда Египет был уже иным.
— А гробница ее сохранилась?
— Сохранилась. Но останки царицы исчезли бесследно.
— А гробница Сен-Мута?
— И гробница Сен-Мута найдена, но его мумии в ней не оказалось.
— А Хатшепсут умерла молодой?
— Да, молодой. Но обстоятельства ее смерти не выяснены.
Выйдя из лекционной аудитории, я встречаю Л.
— Почему у вас сегодня такое необычное лицо? — спрашивает она с тревогой. — Вы здоровы?
— Не вполне, — признаюсь я. — Когда я читаю одну из лекций о Древнем Египте, мне почему-то всегда нездоровится.
— А, понимаю! — улыбается Л. — Это ваша божественная Хатшепсут! Вы смешной. Влюбились в покойницу. А кругом столько живых красавиц!
…Ночью мне снится Древний Египет. Сон яркий, четкий, цветной. Он запоминается целиком, со всеми подробностями.
Я бос. Идти трудно. Ноги по щиколотку утопают в мелком песке. Он еще негорячий — солнце едва взошло и круглой оранжевой дыней лежит на кромке пустыни. Предо мною движется длинный синий треугольник моей тени. Своим острием он устремлен на Запад. Там, впереди, на западе, розовеет гряда невысоких гор. Останавливаюсь. В пяти шагах от меня у самого края тени лежит желтовато-серый диск размером с тарелку для супа. Делаю шаг вперед. Диск подпрыгивает и, распрямившись, как пружина, превращается в полутораметровую змею. Подняв голову, змея смотрит на меня. В ее маленьких желтых глазках угроза и решимость. Ее хвост, извиваясь, зарывается в песок. Из ее полуоткрытого рта высовывается красный, раздвоенный на конце, трепещущий язычок. "Это не желтопузик, а кое-что похуже!" — думаю я и, отскочив в сторону, бросаюсь бежать. Но бежать еще труднее, чем идти, и вскоре я снова перехожу на шаг. Горы приближаются. Перед ними появляется зеленая полоса. Она становится все шире, и я уже замечаю, что это не одна, а две зеленых полосы, разделенных третьей, цвета дымчатого хрусталя. Хрусталь мерцает под светло-голубым, огромным и пустым небом. Тень моя укорачивается. Солнце уже припекает спину и икры ног. Взобравшись на песчаный холм, я гляжу на широкую реку, которая спокойно течет между низкими зелеными берегами и пропадает в бесконечности на юге и на севере. Горы уже близко. У их подножия виднеется какое-то невысокое ступенчатое строение со множеством колонн. Упав на колени, я склоняю голову перед великой рекой, которая по воле богов тысячелетьями орошает своими прохладными водами раскаленный песок пустыни. Откуда-то оттуда, из Нубии, из таинственных южных стран, где живут черные люди и где нет городов и храмов, откуда-то оттуда, из беспредельности, все текут и текут эти благодатные воды, дарящие жизнь рыбам и птицам, крокодилам и бегемотам, землепашцам и воинам, всемогущим жрецам и самому Богу, живущему среди людей, имя которого не смеет произносить ни один смертный. У моих ног на берегу реки лежит большой город. Плоские крыши прячутся среди пальм. Слева, невдалеке, возвышаются освещенные утренним солнцем массивные пилоны храма. Сбегаю с холма и иду по узкой затененной улочке между глухими, лишенными окон, глиняными стенами. Тощая пятнистая кошка неторопливо переходит дорогу. Навстречу мне шагает смуглый почти голый человек в короткой белой юбочке на бедрах. Он гонит перед собою красную корову, пошлепывая ее тонким прутиком по костлявому заду. У коровы на шее медный колокольчик. Он мелодично позвякивает. За коровой на дороге остаются широкие зеленоватые лепешки. Улица кончается, и я вижу священную дорогу сфинксов, уходящую к пилонам храма. По краям дороги, за сфинксами, толпится народ. Бегу вдоль дороги к храму. Мелькают отполированные до блеска крупы гранитных чудовищ. Что-то больно колет мою ногу. Сажусь на камень и вытаскиваю из подошвы острую колючку. Из ранки идет кровь. Она каплет на песок и свертывается в коричневые шарики. Прихрамывая и стараясь ступать на пятку, бегу дальше, пока меня не останавливает сгустившаяся толпа. Из распахнутых гигантских ворот храма стройными рядами выходят воины. За ними шествуют жрецы в белых одеждах. Их гладко выбритые головы сияют на солнце. Они что-то поют, громко и торжественно. В конце процессии показываются высоко поднятые золотые носилки с полупрозрачным, колеблемым ветром балдахином. Они приближаются. На них стоит золотое кресло. В кресле сидит Бог.