Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 15



Уплываем, держась друг за друга. Черное небо кажется лугом. Позвонками касаемся звезд и планет там не понимают слова "нет". ............................................................. ............................................................. ............................................................. ............................................................. Я плохой переводчик. Я забыл языки. Ты живешь в сплетеньи сосудов руки. Ты по венам течешь, ты толкаешь кровь (я не знаю рифму к этому слову) может быть - это твои покровы, может быть - это безвыходный лабиринт). Мы вошли вдвоем - мы сгорим, как сгорает от собственной краски роза остается в пространстве застывшая поза, лежат на скатерти свернутые лепестки, как ослепленные лампочкой мотыльки.

Торопись, торопись, поднимай ресницы, вспоминай жизнь зеркала и лица, пожиратель губной помады... ...проводя по ней взглядом, хочется сказать "не шевелись".

Я как колючки, что жаждут в пустыне воды. На меня наступает песок, построившись в ряды.

Наступает атасное утро после ясной ночи. По радио поют пионеры - дети рабочих.

Солнце в окне дудит, как горнист. Смерть все длиннее. Все короче жизнь. Всякая жизнь. Моя жизнь.

II

Наташа Шарова целовалась у лифта, не убирая рук с лифа. Ее никогда, к сожаленью, не узнает страна. И когда ее предадут могиле Господом будет посрамлен сатана, но не задудят по ней заводы и автомобили.

О ней никогда не будет поставлена пьеса, в которую она выпархивает из леса, намалеванного на широченном холсте, прижимая к незапятнанной шейке лесной букетик. На ней не скоро женится перспективный медик, конструктивно и пламенно заявляющий о ее красоте. Они не поплывут по сцене в скрипучей лодке. У него не будет конкурента в пилотке, отавлившего неизвестно куда, но явно не возводить над болотами города.

Во втором акте не обнаружится ее недальновидная мать, и когда Наташа будет пластично-кротко стирать медицинский халат в оцинкованном корыте, улыбаясь так, чтоб увидел зритель, как она трогательна и ранима, даже когда ее пилит мамаша неутомимо, не вышагнет из боковой кулисы отец долбануть, понимаешь, кулаком по столу, и положить конец недостойной сцене в предыдущей картине, не вспомнит дедушку, подорвавшегося на мине еще, понимаешь, в 1915-том году, и, видимо, отродясь моловшего ерунду, не снимет кепку с прилизанных седин, не вынет угретую на груди (с боковой резьбой!) многоугольную деталь, за каковую в третьем акте, понимаешь, получит медаль, а уж по каковому поводу не стащит с гвоздя гитару и что-нибудь не сбацает с патефонного репертуару.

А Наташа не шепнет разомлевшему медику "я - твоя". Папаня, понимаешь, не пересвищет на свадебке соловья. Его не обнимет друг-лекальщик Пахомыч, прикипевший сердцем к этому дому. Он не будет приговаривать за чаем "мы еще повоюем". Не обзовет медика (в сердцах) "ветродуем". Не засверлит с папаней в полуночном цеху. Не пожалуется медику на свербенье в боку "особливо, ежели, скажем, дождь или сухо". Отчего медик не преклонит красное ухо к немодному, но выходному его пиджаку.

И никогда в развязке нашей волнительной пьесы не прогремит и не вдарит заупокойная месса, при звуках которой, двигая стульями, встанет на сцене народ. И когда Пахомыча протащат сандалетами вперед не разведет руками, понимаешь, потрясенный папаня, не подаст ему накапанной валерьянки в стакане Наташа Шарова в оттопыренном на животе платье, а потом, очень стройная, в очень домашнем халате, не склонится с медиком и папаней в приятном финале над плаксивой подушкой, которую втроем укачали.

III

Моя бедная героиня, цирк сожгли, ускакала четверка лошадей в голубых султанах и неоновых трубках синих, из бетона воздвигли орган по проекту чухны, свиданья назначаются там, как прежде, и с помадой стоят цыгане, в проходных те же дяди торгуют водкой, и бульвар поруган разрытый.

Ты была на нем самой кроткой веткой, к телу его привитой.

Моя бедная героиня, на каких ты теперь подмостках перед зеркалом губы красишь и талдычишь свои монологи о себе, о дочке ли, сыне, о творящемся безобразьи, и уже подводишь итоги красоте, растворимой боем часовым, от театра кукол, уносимой снежинок роем или листьев в кулису, с круга поворотного в мощной арке театральной... хлопки и крики проникают за пышный бархат, и цветы, в основном - гвоздики.

* * *

Сердце спускающееся этажами сна содержанье,

гулкие лестницы и дворы всегда пустые, цвета норы,

небо прижатое к крышам и окнам всей тоской одиноко,



в штриховке решеток повисшие лифты на кишках некрасивых,

перила в зигзагах коричневой краски как сняли повязки, шахты подъездов с тихим безумием масляных сумерек,

любви, перепалок, прощаний небольшие площадки

в геометрии вяловлекущей жизни, склизкой как слизни,

город с изнанки - двери, ступени в улиц сплетенья,

куст ржавеющей арматуры из гипсовой дуры,

лиловые ветви спят на асфальте смычками Вивальди,

скелетик моста над тухлой водою, сохнущий стоя,

холмы, к которым шагнуть через воздух не создан,

но можно скитаться в сонном кессоне, расставив ладони,

врастая в обломки пространства ночами, жизнью - в прощанье.

наблюдение воды

I

... и улица у розовых холмов, впитавших травами цвета заката и ржавой жестью маленьких домов, все слушающих пение наяды в колодах обомшелых, там вода прозрачней, чем вода, и ломозуба, а если тронуть пальцами - звезда всплывает синей бабочкой из сруба и вспархивает в небо без труда. Шуршание песка и пахнет грубо застывший сгустками на шпалах жир, на насыпи цветы с цыганских юбок, и - вязкая, как под ножом инжир стоит Ока вполгоризонта, скупо, вспотевшим зеркалом скорей скрывая мир, чем отражая. Свет идет на убыль в голубизну глубоких звездных дыр.

II

Построенный столетие тому и брошенный теперь на разрушенье вокзал, уже не знаю почему, похож скорее на изображенье свое, чем на ненужный нашим дням приют толпы, сновавшей беспрестанно, и паровозов тупиковый храм, удобно совместивший ресторана колонны с помещением "для дамъ", несущим пиктограммы хулигана.

Весь этот некогда живой цветник густой цивилизации транзитной, что к услажденью публики возник, поник, увы, главой своей в обидной оставленности, так страницы книг желтеют и ломаются от пальцев листающих их хрупкие поля, неважны напечатанные в них слова, упреки, выводы страдальцев, их еженощно пожирает тля забвения, и бедные предметы не могут избежать ужасной меты. Так и вокзал, он в несколько слоев обит доской рассохшейся, фанерой, лишь кирпичами выложенных слов, как постулатами забытой веры, он утверждал углы своих основ.