Страница 128 из 152
Доктор Луазон представлял похвальное исключение: он был более чем благоразумен. Прежде чем принять какое-нибудь решение, он долго обдумывал и обсчитывал его не как врач. Он получал большие доходы и в то же время ограждал себя от опасного влияния, производимого сумасшедшими; так что ему нечего было бояться.
Прежде чем мы посмотрим на разных больных в заведении доктора Луазона, в числе которых увидим одного знакомого, мы должны в нескольких словах описать обширный дом, вмещавший в себя лечебное заведение.
Это обширное строение было похоже как снаружи, так и внутри на казарму со множеством маленьких окошек, с низкими коридорами и многочисленными комнатами. Все окна были заделаны железными решетками, так что при взгляде на здание невольно вспоминалась одинокая тюрьма.
Переступивший порог этого заведения должен был потерять навсегда надежду покинуть его, пока милые родственники платили гуманному доктору хорошие деньги за его содержание. Для несчастных был доступен только вход, но не выход, благодаря заботам благочестивого доктора Луазона, написавшего у главного входа крупными буквами: «Господь да благословит твое вступление!»
Покои господина Луазона помещались в нижнем этаже левого флигеля; правая сторона здания предоставлялась служителям и чиновникам, за исключением одного большого зала, который можно было назвать адом по причине ужасных мучений, претерпеваемых в нем несчастными, неиствовствующими в припадках безумия. Смирительные рубашки, железные, прикованные к полу стулья и холодные души, ожидавшие их здесь, — были убийственными. Но организмы умалишенных в большинстве случаев были так закалены и способны к сопротивлению, что не так часто бывали жертвами этого ужасного лечения, в результате чего усмирялись. И это последнее обстоятельство вместе с деньгами, получаемыми за подобное лечение, составляло главное занятие доктора.
Больные гуляли в глухой части запущенного сада. Это были мужчины и женщины, одержимые манией преследования и повсюду видевшие врагов; они не знали покоя, сидели на корточках или боязливо забегали за кусты, пряча свои истощенные лица с большими ввалившимися глазами.
Может, среди них находились и такие, кто до поступления в лечебницу многоуважаемого доктора были совершенно здоровыми, но под влиянием своего горя и помешанных собратьев сами сошли с ума. Некоторые постоянно говорили доктору Луазону о своих наследствах и высчитывали огромные суммы на пальцах, недоверчиво посматривая на каждого, кто к ним приближался. Очевидно, алчные родственники поместили их сюда, чтобы беспрепятственно воспользоваться их капиталами.
В описываемое время в заведении находилась одна дама, которая ходила по дорожке вперед и назад размеренными шагами с зеленой веткой в руках, заменявшей ей веер, постоянно приказывающая своей невидимой свите; она считала себя герцогиней, говорила только о серебряной посуде, о камер-фрейлинах и о своем великолепном салоне.
К ней близко по роду помешательства подходил только прежний придворный портной Луи Филиппа, считавший себя китайским императором, отпустивший длинную косу и имевший сношения только с сановниками своего небесного царства. Он каждую минуту отрубал головы и распарывал животы своим мандаринам и так важно прохаживался в своем шлафроке, как будто бы был не в заведении доктора Луазона, а в своем собственном китайском дворце. Такого рода помешанные — а им была свойственна мания величия — меньше всего считались опасными; также легко было иметь дело с сумасшедшими, помешанными на религии, которые постоянно лежали в постелях и почти ничего не пили и не ели.
Напротив, гораздо труднее было ладить с теми, которые потеряли рассудок из-за неумеренного учения и стремления к необъяснимому — их нужно было охранять. Дело в том, что они не оставляли неиспробованым ни одного средства, чтобы в светлые, лунные ночи не попытаться ускользнуть из этого заточения. Несколько лет назад один из таких помешанных на учености напал с ножом, спрятанным им в постели, на уснувшего сторожа и убил его; он помешался на изучении астрономии и был почти неукротим в лунные ночи.
Иные больные имели притязания на великие изобретения, свирепствовали и грозили смертью тем, кто их охранял с целью выведать их открытия. Один из них постоянно преследовал старинную идею алхимии; он посвятил ей почти восемнадцать лет своей жизни и потратил значительное состояние; а когда наконец его мысли и желания не осуществились на деле, он помешался и попал в дом умалишенных. Продолжая преследовать свою цель, он варил, составлял смеси и все, еще выбеливал их на солнце, но в руках его было нечто другое — песок или тайком взятая из сада земля! Он часто неистовствовал и кричал, что его держат в плену с целью выпытать его тайны, и тогда смирительная рубашка успокаивала его на несколько недель.
Теперь попросим читателя последовать вместе с нами за доктором Луазоном в его жилище, представлявшее довольно большой интерес из-за своей таинственности. Сняв шляпу и пальто и переодевшись в очень поношенный, старый сюртук, Луазон один без провожатых пошел на верхний этаж, взяв с собой связку ключей, чтобы отпирать двери, закрывавшие каждый коридор и каждую лестницу. Бегство из этой темницы представлялось ему невозможным. Все предохранительные меры были здесь приняты.
Походка доктора была тихая, так что его шаги не были слышны ни на ступеньках, ни в коридорах: он крался, как кошка. Большинство комнат пустовало, так как почти все больные гуляли в саду, и следившие за ними сторожа тоже находились там же. Луазон подошел к окну в коридоре и посмотрел в сад, заметив, что той больной, которую он искал, не было между гуляющими. Она предпочла остаться в своей комнате. Он решил посетить ее там и стал подниматься выше.
Достигнув второй лестницы, доктор Луазон запер за собой дверь коридора. Это был длинный, узкий проход, скудно освещавшийся одним маленьким решетчатым, высоко проделанным окном. По обеим сторонам коридора, близко одна от другой, лепились двери, в данный момент только притворенные, так как обитатели находились в саду.
Луазон остановился в начале коридора — тихое пение доносилось до него из какой-то камеры: это была грустная песня, трогательная для любого, кроме доктора; она звучала, как замирающая песня лебедя, — нежная, тихая, заунывная… Но вдруг эти нежные звуки переходили в резкий хохот — это был ужасный и страшный контраст! Такой смех означал сумасшествие.
— Это Габриэль Пивуан, — прошептал господин Луазон и бесшумно прокрался по коридору к одной из запертых дверей. В ней, как и во всех других дверях, была проделана форточка, которую можно было открывать снаружи, не производя ни малейшего шума.
Благочестивый доктор охотно подсматривал и подкарауливал таких хорошеньких сумасшедших, как Габриэль Пивуан и ее соседку, которую доктор хотел посетить. Но, однако, он не удержался от искушения посмотреть на только что певшую больную.
Несчастная девушка помешалась от любви, она целыми днями разговаривала со своим Леоном, которого безумно любила. Бедную девушку постигло несчастье. В тревожный 1848 год однажды принесли мертвое тело обрученного с нею жениха. Габриэль Пивуан не выдержала такого горя — и помешалась, бедные родственники перевезли ее наконец в заведение доктора Луазона, где она и доживала свои несчастные годы.
Габриэль по большей части видела Леона около себя, болтала с ним, прощалась, когда наступала ночь, пела грустные песни и потом опять вдруг смеялась. Видя входящего Леона, она радовалась, говорила с ним и целовала его: то-то была радость, то-то было веселье! Оставалось думать, что милый ее действительно был с ней. А вскоре после того бедняжка принималась горько плакать, пока сон не одолевал ее.
Доктор Луазон посмотрел через отверстие двери — Габриэль сидела на постели и выщипывала колосья из соломенного тюфяка, втыкая их в свои густые распущенные волосы, свободно падавшие на плечи. Она, по ее словам, наряжалась к свадьбе, и иссохшие, желтые колосья были для нее миртами. Глаза ее глубоко впали, и если ничто другое не обличало в ней безумия, то признаком его было ее поведение: она, целомудренная, милая, благовоспитанная девушка, не носила никакой одежды, беспечно сидела на кровати голая, так что всякий, увидев несчастную, должен был почувствовать к ней глубокое сострадание и жалость.