Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 49



Не становись Маяковским. Не пиши перед смертью, что она часть твоей семьи, не вези ей из Франции рено, пусть ей ее Брик возит. Или становись и вези рено, и пиши, что она — часть семьи. И Татьяна Яковлева тебя тоже бросила, Маяковский. Я помню, как с ней разговаривал о Маяковском в Коннектикуте. Она, конечно, гордилась, что ее любил Маяковский, хотя, по ее словам, он не был таким талантливым, как Бродский, но зато очень остроумный, очень-очень остроумный, и напрасно говорят, что у него было что-то не то по мужской части. Все было то. Но она говорила так, что было понятно: она его не любила. Вот ведь гений, а — не любила. Яковлева с интересом посмотрела на меня.

— Ну, разденьтесь и поплавайте. У нас в бассейне вода из океана.

Я разделся и поплавал. А она сидела и смотрела. Она была высокой, худой и, по-моему, красивой старухой. Ее вполне можно было трахнуть, став в ряд с Маяковским, но она была с палкой и скрипучая, и муж Либерман рядом. О любви можно писать только сырыми словами, а не так, как писал Маяковской, муча перчатки замш.

Она расскажет тебе свои сны. Ты ей снился. У вас будут разные сны. Тебе будут сниться кошмары, тебя будет жрать во сне всякая нечесть, будет много крови, а ей будут сниться сны о том, как она на инвалидной коляске уезжает из дома, в котором жила с тобой.

— Ты подумай, что тебе снится! Инвалидная коляска!

Она тяжело, шумно вздохнет.

— Ну, расскажи, — скажет, — как тебе плохо без меня.

И тогда непонятно из какого боулинга на тебя выкатится ее шар с надписью:

— Жди меня, если хочешь.

Вот тебе еще один паяльник. И когда пройдет время, она тебе скажет:

— Как ты лажался! Ведь все было ясно.

— Я хотел тебя вернуть.

Вот это ты хорошо скажешь. Она не будет знать, что сказать. Она оставила после себя грязный след. Она грязно ушла, залив пространство мочой и говном. Она любила грязь, и грязь ее нашла.

У тебя, мужик, с головой не в порядке. Тебе захочется написать ей письмо, причем непременно с мстительными интонациями. И ты будешь писать его в голове по ночам, вместо того, чтобы спать. Твою беготню она сочтет твоей мужской слабостью, она станет с тобой капризна, раздражительна, будет диктовать свои условия, в разговоре за ней всегда будет последнее слово. Если ты совсем охуеешь, ты будешь провожать ее до дома, где она живет со своим любовником, и поразишься ее бескорыстности: она ушла от тебя не вверх, а вниз по статусной лестнице, она живет в чужом углу, с чужими кошками — чтобы не жить с тобой.

«Бабье, — сказала мне моя 30-летняя домработница, хохлушка из Винницы, — похоже на собак, простите за неудачное сравнение. Им готовишь еду, кормишь — они даже к миске не подойдут. Но стоит взять у них миску и сделать вид, что ты уходишь, они бегут за тобой и требуют жрать».

Затем ты будешь страдать из-за паники: Что с тобой будет дальше? Как жить одному? Ты бросишься знакомиться с какими-то бабами, убеждать себя в том, что так надо, что Катя — ничего и Светка — тоже, но от Катьки будет вонять гуталином, а от Светки у тебя начнется аллергия. Ты будешь в состоянии человека, которого лошадь волочет за ногу. Она к тебе никогда не вернется. Через знакомых ты узнаешь, что она счастлива, что они куда-то съездили на край света, купили квартиру. Ты запьешь. Заболеешь. Начнется депрессия. У тебя не будет сил работать. Будешь сидеть — смотреть в одну точку. После разрыва с Ольгой Хохловой Пикассо не мог писать картины в течение целого года. Как впечатлительны художники! Но зато у них есть Богом данная сублимация. Хуже бухгалтерам. Впрочем, для тупых все в конечном счете восполнимо.

А напоследок она скажет: если бы ты правильно себя вел при нашем разрыве, я бы не ушла.





А ты будешь думать: как же это — правильно? И рана останется на всю жизнь. И не будешь ты такой жизнерадостный, как прежде, никогда. Ты станешь подозрительным, как почти все русские люди. И все — весь город, весь мир, все ангелы — будут говорить, что тебя она бросила. Указывать на тебя пальцем. И тогда ты спросишь, а как надо было поступать.

А я тебе скажу, что так и надо было поступать, как ты поступил, может быть, только поменьше бегать за ней и надеяться, но это не получается ни у кого из живых людей.

Просто такая у тебя судьба — быть брошенным, да еще человеком твоей жизни.

А если ты скажешь: да не была она человеком моей жизни, — не поверю, и не собирай на нее компромат, и не говори, что ты ее придумал, что она не умеет любить. Она была твоим метафизическим отражением, вы с ней были ужасно похожи, но она полюбила другого при том, что когда-то любила тебя. И никогда не говори о ней плохо. За это, кажется, тебе будет большой бонус. Веди себя достойно, не ропщи на судьбу и не кури много, и больше никогда не доверяй женщинам. Люби Бога и государство. Неуверенный, жалкий, одинокий, ты годами теперь будешь ждать, прежде чем снова решишься полюбить.

Возможно, это хорошо: пройти через опыт брошенности, понять свои границы и свои слабости, не быть высокомерным идиотом. Впрочем, я не уверен. Впрочем, смотря для кого. Одни на мине подрываются, а ты — на любви. Не надо было полностью вкладываться, затевать общее кровообращение? Да ты что! Просто такая вот у тебя судьба. Быть опущенным. Ничего не поделаешь.

Держись, мудак.

Держись, мужик.

До встречи, брат, в раю.

… год

Ерофеев против Ерофеева

метафизика однофамильства

«Новый азиат»

Наконец, когда в газете «Новый азиат», издающейся в Дели и присланной мне из индийского посольства с любезной и бестолковой припиской некоего г-на Патнаика, я прочел соболезнующие строки о себе как о жертве сравнения с моим великим однофамильцем («Poor Victor!» — восклицал индийский журналист), я подумал: «Доброе утро, Индия! Ты тоже проснулась!», — и тогда до меня дошло, что этому не будет конца: я имею дело с глобальным заговором и пожизненным приговором. Сначала в Москве, дальше в русской глубинке, затем в Европе и США, сегодня в Индии, завтра в Эфиопии, послезавтра на Борнео и на Огненной Земле, я, как стоял, так и буду стоять Святым Себастьяном со связанными за спиной руками, и все кому не лень будут изо всех сил меня сравнивать.

Однако «Новый азиат» оказался еще более изощренным орудием заговора, нежели я ожидал поначалу. Вчитавшись в текст, отпечатанный на желтоватой бумаге третьего мира, я обнаружил, что он написан не каким-то неведомым мне индусом, а моей английской знакомой, сотрудницей культурного отдела газеты «Таймс», которая пару раз довольно приветливо писала обо мне, а тут, посмотрев лондонскую постановку по книге однофамильца, вспомнила о бедном Йорике и так красноречиво отреклась от меня, что «Новый азиат» не мог не перепечатать статью из главного органа своих бывших колониальных хозяев.

Я, впрочем, уже не сомневался в том, что сети заговора плетутся не померещившимся мне индусом или знакомой англичанкой, но, как и раньше, как всегда, в спектакле видна закулисная, если не сказать того хуже, рука мастера.