Страница 2 из 54
Он прислонил вилы к стенке конюшни, вздохнул.
- Бабье - глупьё, а легше им с ихними приметами.
- Здоровье-то как, Петрован Никифорыч?
- А чего нам, бывшим петухам? Курочек теперя не топчем, здоровье и сберегается.
Володька Савельев уже распряг лошадь, увел в конюшню и там покрикивал на нее, водворяя в стойло. По-прежнему пекло солнце, Головлев, присев у стены на корточки, свертывал папиросу.
- Да я вот вижу - у вас все здоровы и сыты, - промолвил Хохлов. - В других колхозах мало сказать - хуже. Голодают люди.
- В других, - усмехнулся Головлев, слюнявя папиросу. - В других и председатели другие. А наш-то Панкрат Григорьич...
Что-то прокололо будто сердце Хохлова, оттуда заструилось кислое, холодное, во всей груди стало пощипывать.
- А что он... ваш? Чем же от других отличается?
- Ну, он что... Сам подыхает, а людям не дает. Бабенки наши говорят: скончается - памятник ему поставить надо...
- За что?
- Дьк за что человеку памятник ставят? За душу его человеческую.
Иван Иванович зло глянул на палящее солнце и начал старательно, на все пуговицы, застегивать истрепанное демисезонное пальто, будто ему стало холодно.
- Душа-то у людей разная бывает, Петрован Никифорыч, - промолвил он с горьковатой усмешкой. - То есть человечность эта разное содержание имеет...
Старик поднял голову, поглядел на председателя райисполкома пристально, долгим, пронизывающим взглядом. Глубокие морщины вокруг глаз его были неподвижны, а потом шевельнулись. И он тут же опустил дряблые веки с редкими, выцветшими за долгую жизнь ресницами.
Потом Головлев некоторое время молчал. Он все сидел на корточках, выгнув спину, чуть свесив голову в скатавшейся овчинной шапке, обнажив старческую, вдоль и поперек изрезанную глубокими бороздками шею. Глядя на эту шею, на всю фигуру старика, Хохлов вдруг подумал, что Головлев не так прост, как кажется с первого взгляда, что проницательности ему не занимать, он догадался о его подозрении относительно Назарова - и вот обиделся за своего председателя. Но ведь такая обида тоже несправедлива! И Головлев, и многие другие колхозники могут защищать своего председателя, исходя из сугубо эгоистических интересов, именно за то, что тот, как поговаривают, наловчился утаивать от государства какую-то часть урожая и тайно делить его потом меж колхозниками.
- И за что ему судьбина такая? - качнул головой старик. - Полипов, прежний председатель райисполкома, этак же напраслины всякие возводил на Панкрата. Ты вот новый начальник - и тоже... Всяким злобным разговорам про Назарова, выходит, веришь?
- Я, Петрован Никифорыч, не то чтобы верю...
- А вот коли дуролом какой над народом стоит, так на него у тебя подозрение в нету?
Головлев сердито плюнул на недокуренную самокрутку, сунул ее за козырек шапки и поднялся.
- Сытый, говоришь, народ у нас в колхозе? Так это что, в злость тебя кидает? Ты песенки бы, что ли, веселые пел, если бы народ и у нас с голодухи запух? А хлеб для фронту кто сеять бы стал?
- Да ведь сытость сытости рознь! - прикрикнул Хохлов и покраснел, чуть отвернулся. Иван Иванович всегда краснел и смущался, когда приходилось резко говорить с людьми. И прибавил уже опять мягко, виновато: - Сытость-то, Никифорыч, по-разному ведь можно, как бы это выразить... обеспечить.
- Вот-вот! - встрепенулся старик. - Именно...
Головлев шагнул к стенке, взял свои вилы и проворно обернулся, будто хотел с этими вилами броситься на председателя райисполкома. Но воткнул их рожками в землю, обе заскорузлые ладони положил на конец черенка, уперся в руки подбородком, заросшим сивыми волосенками.
- Вот что обрисую я те, мил человек... - Он глядел не на Хохлова, а куда-то на Звенигору, на взметнувшиеся в синюю высь неподвижные каменные громады, облитые щедрым желтым солнцем. - Обрисую, значит, а ты начальственной своей мозгой уж пошурупай...
Последние слова неприятно резанули Хохлова, даже не сами слова, а тон, каким они были произнесены. Голос старика был холодный, насмешливый, почти издевательский. Но Иван Иванович смолчал.
- Прошлогод Панкрат особую бухгалтерию завел. Какая семья сколь картошки накопала, сколь тыквов с огороду сняла, морковки там, сколь кадушек огурцов да капусты насолила... Время прошлой осенью, помнишь, тяжелое было, непогодь много стояла. Огородишки-то Панкрат дал людям все ж таки убрать. И завел, значит, этот подсчет. Сена каждому дал накосить для скотины. И опять в свою тетрадку занес, кто сколь копешек поставил али стожков. А для чего?
- Интересная бухгалтерия, - вместо ответа неопределенно сказал Хохлов. Ну и что же?
- Оно кому интерес, а для него забота... Сколь в каждой семье рабочих рук и сколь едоков, какая имеется скотинка, сколько курей, утей, Панкрат и без записи помнит. Он, зараза, все знает, даже у кого корова али коза сколько молока дает...
- Вот как?
- Этак! - согласно кивнул Головлев. - А имея, значит, в сознании полную картину, и распоряжается. Кого лишний раз не отпустить с колхозного поля, а кому и дать денек-другой на огороде своем покопаться, как бы на общественной работе тяжко ни было. Кому подводу выделит, скажем, для подвозки дров, а кто и на себе, на ручной тележке, привезти может.
- Да... Да, да, - размышляя о чем-то, уронил Хохлов.
- Что "да"? Одобряешь, что ли? - напрямик спросил Головлев.
Иван Иванович поглядел на старика, улыбнулся.
- Не знаю, не знаю, Никифорыч... Шурупаю вот... Ну, и как люди к такой бухгалтерии относятся?
- Подчиняются люди без прекослова ему. Потому что знают - Панкрат ничего такого зря не скажет, напрасный поступок не произведет. Кто, может, и поворчит, не без того, а в душе-то согласный с председателевым указом... Потому народ и сытый, ежели без хлебушка сытым можно быть. Ведь все, все до зернышка мы сдали прошлогод в фонд обороны. Потому что тоже понятие имеем...
Старик умолк. Молчал и Хохлов. Безмолвие между ними установилось тяжелое, неловкое. Иван Иванович тер кулаком подбородок, а Головлев опять смотрел на гранитные утесы Звенигоры. Потом выдернул из земли вилы, попробовал их зачем-то на вес.
- А ты с подозрением... От стыда-то куда деться, прости ты, господи...