Страница 8 из 18
"Ты, - говорит, - глупый мальчик, не понимаешь: я тебя сейчас самого набрыськаю", - и стала через рожок дуть.
Я говорю:
"Оставьте, а то уйду".
Она дуть перестала, а заместо того мокрую губку с одеколоном мне прямо в лицо.
"Это, - говорю, - еще что за подлость!"
"Ничего, - говорит, - надо... личико чисто делать".
"А, - говорю, - если так, то прощайте!" - Выскочил из-за ширмы, а она за мною, стали бегать, что-то повалили; она испугалась, а я за окно и спрыгнул.
- Только всего и было с англичанкой?
- Ну, понятно. А буфетчик из этого вывел, что я будто духи красть лазил.
- Как духи красть? Отчего он это мог вывесть?
- Оттого, что когда поймал, от меня пахло. Понимаете?
- Ничего не понимаю: кто вас поймал?
- Буфетчик.
- Где?
- Под самым окном: как я выпал, он и поймал.
- Ну-с!
- Начал кричать: "энгелиста поймал!" Ну тут, разумеется, люди в контору... стали графу писать: "поймай нигилист".
- Как же вы себя держали?
- Никак не держал - сидел в конторе.
- Сказали, однако, что-нибудь в свое оправдание?
- Что говорить - от нигилиста какие оправдания.
- Ну, а далее?
- Убежал за границу.
- Из-за этого?
- Нет; поп подбавил: когда графиня его позвала сочинять, что нигилисты в дом врываются и чтобы скорее становой приезжал, поп что-то приписал, будто я не признаю: "почему сие важно в-пятых?" Фельдшер это узнал и говорит мне: что это такое - "почему сие важно в-пятых?"
Я говорю: "Не знаю".
"Может быть, это чего вышнего касается? Вам теперь лучше бежать".
Я и побежал.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Как он бежал? - Это тоже интересно.
- Пешком, - говорит, - до самой Москвы пер, даже на подметках мозоли стали. Пошел к живописцу, чтобы сказать, что пять рублей не принес, а ухожу, а он совсем умирает, - с кровати не вставал; выслушал, что было, и хотел смеяться, но помянул и из-под подушки двадцать рублей дал. Я спросил: "На что?" А он нагнул к уху и без голосу шепнул:
"Ступайте!"
С этим я ушел.
- Куда же?
- В Женевку.
- Там были рады вам?
- Ругать стали. Говорят: "У англичанки, верно, деньги были, - а вы этого не умели? Дурак вы".
- Неужто даже не приютили?
- Ничего не приючали: я им не годился, - говорят: "вы очень форменный, - нам надо потаенные".
- Тогда вы сюда?
- Да: здесь вежливо.
Он сказал это с таким облегченным сердцем, что даже мне легко стало. Я чувствовал, что здесь - _период_; что здесь замысловатая история Шерамура распадается, и можно отдохнуть.
Я его спросил только: уверен ли он, что ему в России угрожала какая-нибудь опасность? Но он пожал плечами, потянул носом, вздохнул и коротко отвечал:
- Все же уйти - безопаснее.
Мы встали с края оврага, в котором Шерамур начал волчьим вытьем, а кончил божеством. Пора было вернуться в Париж - дать Шерамуру жрать.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Если бы я не имел перед собой примера "старца Погодина", как он скорбел и плакал о некоем блуждавшем на чужбине соотчиче, то я едва ли бы решился сознаться в неодобрительном поступке: мне было жаль Шерамура, и я даже положил себе им заняться и довести его до какого-нибудь предела. Словом: я вел себя совсем как Погодин. Разбирая рапсодии Шерамура, я готов был иногда подозревать его в сумасшествии, но он не был сумасшедший; другой раз мне казалось, что он ленивый негодяй и дармоед, но и это не так: он всегда ищет работы, и что вы ему поручите, - он сделает. Не плут он уже ни в каком случае, - он даже несомненно честен. Он так, какой-то заморух: точно цыпленок, который еще в яйце зачичкался. Таких самые сердобольные хозяйки, как только заметят, - обыкновенно "притюкивают" по головешке и выбросят, - и это очень милостиво; но Шерамур был не куриный выводок, а человек. Родись он в селе, его бы считали "ледащеньким", но приставили бы к соответственному делу - стадо пасти или гусей сгонять, и он все-таки пропитался бы и даже не был бы в тягость; но среди культурного общества - он никуда не годился.
Однако все-таки его лучше увезть в Россию, где хоть сытнее и много дармоедов не умирает с голоду. Поэтому самое важное было дознаться, тяготит ли над ним какое обвинение и нельзя ли ему помочь оправдаться?
Но как за это взяться? К счастию, однако, явился такой случай. Но прежде, чем дойти до него, надо сказать два слова о том, как Шерамур жил в Париже.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
С первого дня своего прибытия в Париж он был так же обеспечен, как нынче. _Никогда_ у него не было ни определенного жительства, ни постоянных занятий. Он иногда что-то заработывал, нося что-то в таре, иногда катал какие-то бревна. Что ему за это платили - не знаю, но знаю, что иметь столько денег, чтобы пообедать за восемьдесят сантимов и выспаться в ночлежном доме, - это было его высшее благополучие. В большинстве же случаев у него не было никакой работы, тем более что, перекатывая бревна, он сломал ногу, а от носки тяжестей протирал свои очень хорошенькие дамские плечи, пленившие англичанку. Очевидно, в работе у него ни на что недоставало сноровки. Отдыхал же он днем и ночью на бульварах. Это трудно, но можно в Париже, а по привычке Шерамуру даже не казалось трудно.
- Я, - говорил он, - ловко спать могу,
То есть, он мог спать сидя на лавочке, так, чтобы этого не заметил sergent de ville {Полицейский (франц.).}.
- А если он вас заметит?
- Я на другую иду.
- Ведь и с другой сгонят?
- Не скоро, - с полчаса можно поспать. Надо только переходить на ту сторону, откуда он идет.
Но теперь обращаемся к _случаю_.
Раз, выйдя из русской церкви, я встретился в парке Монсо с моею давнею знакомою, г-жою Т. Мы сидели на скамеечке и говорили о тех, кого знали и которых теперь хотелось вспомнить. А нам было о ком побеседовать, так как знакомство наше с этою дамою началось еще во дни восторгов, пробужденных псковскою историею Гемпеля с Якушкиным и тверскою эпопеею "пяти дворян". Мы вместе перегорали в этих трепетаниях - потом разбились: она, тогда еще молодая дама с именем и обеспеченным состоянием, переселилась на житье в Париж, а я - мелкая литературная сошка, остался на родине испытывать тоску за различные мои грехи, и всего более за то, чего во мне никогда не было, то есть за какое-то _направление_.
С тех пор минуло без малого четверть столетия, и многое изменилось одних не стало, другие очутились слишком далеко, а мы, которых здесь свел случай после долгой разлуки, могли не без интереса подвергнуть друг друга проверкам: что в ком из нас испарилось, что осталось и во что переложилось и окрасилось. Она в это время видела больше меня людей интересных, и притом таких, о которых я имел только одни книжные понятия. В дни ее отъезда я помню, что она горела одним постоянным и ни на минуту не охлажденным желанием стать близко к Гарибальди и к Герцену. О первом она писала, что ездила на Капреру, но Гарибальди ей не понравился: он не чуждался женского пола, но относился к дамам слишком реально. Он ей показался лучше издали, но почему и как - я ее о том не расспрашивал. Герцен тоже не выдержал критики: он сделался под старость "не интересен как тайный советник" и очень капризен и придирчив. Дама весьма хорошо умела представлять, как она краснела за него в одном женевском ресторане - где он при множестве туристов "вел возмутительную сцену с горчичницей" за то, что ему подали не такую горчицу. Он был подвязан под горло салфеткою и кипятился совершенно как русский помещик. Все даже оборачивались... И это был тот, чьи остроумные клички и прозвища так смешили либеральный Петербург шестидесятых годов! Это невозможно было снести: дама махнула рукой на подвязанного салфеткой старца и даже в виде легкой иронии отыгралась с ним на его же картах: она называла его "салфеточным". Затем ее внимание занимали Клячко, Лангевич, Пустовойтова, наконец, папа Пий IX, от которого она тогда только что возвратилась и была в восторге по причине его "божественного лица".