Страница 52 из 59
Я не знаю, беретесь ли вы отгадать, кто эта библейская женщина?.. Это дочь Рагуила, та несчастная красавица Сара, которая семь раз всходила на брачное ложе и видела всех семерых мужей своих умершими и оставившими ее девой. Художник изобразил момент пробуждения ее в первую ночь седьмого брака: она уже не в испуге, не в ужасе и не в отчаянье. Ей не идет горючая слеза скорбей, живых еще хотя бы надеждою, хотя б одним желаньем, переживающим надежду: у ней даже желаний нет. Она не ждет еще пришествия Товия, который должен сжечь в ее опочивальне рыбье сердце: она одна теперь с умершей надеждой жить и с улетевшими желаньями; она застыла, и ее слезы падают оледенелыми.
Такова была, плачучи, Ида.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
ГЛАВА ВМЕСТО ЭПИЛОГА
С тех пор, как перед нами плакала Ида, до дня, в который вы прочтете эту повесть, минули не одна весна и не одно лето. В это время в трех прекрасных комнатах на антресолях в доме богатого негоцианта Шульца умерла Софья Карловна Норк. В течение пяти лет, которые старушка провела у дочери и у зятя, ни она, ни Ида не имели ни малейшего основания пожалеть о том, что они оставили свое хозяйство. Шульц угождал матери и благоговел перед Идой. Старушка умерла от рака в желудке. Целый, год ее томили голодом, чтобы удерживать развитие болезни и облегчить ей последний шаг в вечность. Софья Карловна сделалась младенцем.
- Идочка! - часто шептала она потихоньку, вскакивая на своей кроватке. - Дай ты мне, мой друг, немножко булочки.
- Мамочка, невозможно вам, голубчик, булочки! - отвечала Ида.
- Ну, с булавочную головку дай.
- Ну стоит ли, мама, с булавочную головку?
- Стоит, мама моя, стоит, - отвечала старушка, называя дочь своей матерью.
Ида будто не слыхала и начинала про себя читать или работать.
- Ну что ж, и бог с тобой, - говорила старушка. - Я все, бывало, видела во сне, как тебя носила, что ты меня кормишь, - а ты не хочешь, ну и бог с тобой; стало быть, это неправда.
Ида не выдерживала и давала матери кусочек с гороховину.
- Да я не хочу из твоих рук, - хитрила старушка. - Что ты мне не веришь! Я не дитя. Ты дай мне, я и сама отломлю.
Ида знала, чем это кончится, но подавала матери ломтик, и Софья Карловна скоро, скоро выколупывала дрожащими пальцами мякиш, совала его себе в рот и, махая руками, шептала: "убери! убери поскорей, убери, а то сестра придет!"
День ото дня старушка все более и более уподоблялась младенцу невинному и по-прежнему все хитрила с Идой, подговариваясь то под кофе, то под бисквиты, которые она будто видела во сне.
- Мама, вам этого не снилось, - отвечала Ида.
- Как не снилось! Вот новости! Как это не снилось?
- Не снилось, мама, не снилось, потому что вам этого невозможно.
- Да! невозможно, а все-таки снится, - отвечала, обижаясь и отстаивая свою хитрость, Софья Карловна.
Наконец дни Софьи Карловны были сочтены, я загорелася ее последняя заря. Дети знали это от доктора, но старушка не знала своего положения.
- Мне, Идочка, сегодня снилось, - говорила, - будто мне можно полчашки кофею. - Можно, мама, - отвечала Ида.
- Можно? - переспросила изумленная старушка и, (посмотревши с упреком на дочь, горько заплакала.
- Подать вам, мама?
- Нет, нет, не надобно, не надобно... Мне это вредно, - отвечала Софья Карловна и закрыла свои прозрачные веки, тонкие, как перепонки крыла летучей мыши. Из-под этих век выдавились и остановились в углах две тощие слезинки.
- Почитай, - попросила она дочь.
На небе садился ранний зимний вечер с одним тех странных закатов, которые можно видеть в северных широтах зимою, - закат желтый, как отблеск янтаря, и сухой. По этому янтарному фону, снизу, от краев горизонта, клубится словно дым курений, возносящийся к таинственному престолу, сокрытому этим удивительным светом.
С антресолей Шульца, если сидеть в глубине комнат, не видно было черты горизонта, и потом, когда загорается зимою над Петербургом такая янтарно-огненная заря, отсюда не видать теней, которые туманными рубцами начинают врезываться снизу впоперек янтарной зари и задвигают, словно гигантскими заставками, эту гигантскую дверь на усыпающее небо.
Такая заря горела, когда Ида взяла с этажерки свою библию. Одна самая нижняя полоса уже вдвигалась в янтарный фон по красной черте горизонта. Эта полоса была похожа цветом на полосу докрасна накаленного чугуна. Через несколько минут она должна была остывать, синеть и, наконец, сравняться с темным фоном самого неба.
Ида знала эту доску, знала, что за нею несколько выше скоро выдвинется другая, потом третья, и каждая будет выдвигаться одна после другой, и каждая будет, то целыми тонами, то полутонами светлей нижней, и, наконец, на самом верху, вслед за полосами, подобными прозрачнейшему розовому крепу, на мгновение сверкнет самая странная - белая, словно стальная пружина, только что нагретая в белокалильном пламени, и когда она явится, то все эти доски вдруг сдвинутся, как легкие дощечки зеленых жалюзи в окне опочивального покоя, и плотно закроются двери в небо. Евреи верят, что небо запирается каждый вечер, и если э хотите, то вы можете видеть, как это производится невидимыми руками, задвигающими зорю и повертывающими последнюю пружину этих задвижек.
При такой заре, покуда не забрана половина облитого янтарем неба, в комнатах Иды и ее матери держится очень странное освещение - оно не угнетает, как белая ночь, и не радует, как свет, падающий лучом из-за тучи, а оно приносит с собою что-то фантасмагорическое: при этом освещении изменяются цвета и положения всех окружающих вас предметов: лежащая на столе головная щетка оживает, скидывается черепахой и шевелит своей головкой; у старого жасмина вырастают вместо листьев голубиные перья; по лицу сидящего против вас человека протягиваются длинные, тонкие, фосфоричесмие блики, и хорошо знакомые вам глаза светят совсем не тем блеском, который всегда вы в них видели.
То же самое происходит в это время с вашим лицом и со всеми лицами, которые будут освещены этим светом.
Ида знала всю прихотливость этого совещания; любуясь его причудами, она посмотрел а вокруг себя на стены, на цветы, на картины, на Манин портрет, на усаживавшуюся на жердочке канарейку: все было странно - все преображалось. Ида оглянулась на мать: лицо Софьи Карловны, лежавшей с закрытыми веками, было словно освещенный трафарет, на котором прорезаны линии лба, носа, губ, а остальное все темно.