Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 8

- А вяхирь?

- Ну, это уже лесной голубь, совсем другое.

Сидя по вечерам у огонька, о чем, о чем мы не переговорили. Николай Матвеич рассказывал мастерски, как никто, и все, что он ни говорил, было передумано и перечувствовано. Каждое слово являлось полновесным зерном, как у всех серьезных и вдумчивых людей, которые умеют найти глубокий смысл в самом обыденном явлении и открыть его там, где другие ничего не видят. Это особый дар, дар избранников...

Дети по натуре - эгоисты. Мысль только о себе составляет долго все содержание внутренней детской жизни, и другие люди имеют постольку значения, поскольку они соответствуют удовлетворению этого чувства. Такой эгоизм проходит и через всю юность, как, вероятно, эгоистично прорастает в родной почве каждое зерно. Такими же эгоистами были и мы с Костей. Отлично помню, что мне не приходила в голову самая простая мысль, хорошо ли живется и как живется старику с его неотступной дьячковской нуждой. Достаточно сказать одно, что жалованья он получал всего три рубля в месяц, готовую квартиру, свечи и, кажется, по пуду муки на каждого члена семьи. А ведь нужно одеться, - это одно чего стоило. Приход был маленький и бедный, и едва ли на долю Николая Матвеича доставалось от церковных доходов рублей пятьдесят, шестьдесят в год. И человек ухитрялся прожить всю жизнь и поднять на ноги всех детей. Николаю Матвеичу предлагали дьяконское место, но он наотрез отказался.

- А "матерешка" умрет? - коротко объяснил он. - Дьякону во второй раз жениться нельзя...

Конечно, это была шутка, как любил выражаться старик. Дело было не в "матерешке", а в том, что Николай Матвеич не в силах был расстаться с своими возлюбленными зелеными горами и охотой, - дьякон не имел права ходить на охоту, потому что она соединена с пролитием крови. Николай Матвеич так и остался вечным дьячком.

Каким образом могла прожить такая семья на такие ничтожные средства, тем более что были привычки дорогие, как чай? Ответ самый простой: все было свое. Огород давал все необходимые в хозяйстве овощи, корова - молоко, куры - яйца, а дрова и сено Николай Матвеич заготовлял сам. Немалую статью в этом хозяйственном обиходе представляли охота и рыбная ловля. Больным местом являлась одежда, а сапоги служили вечным неразрешимым вопросом.

VIII

В начале семидесятых годов я уезжал учиться в Петербург и перед отъездом зашел проститься с Николаем Матвеичем. Это было в начале осени. У Николая Матвеича сидел в гостях его друг Емелька. Старики показались мне как-то особенно грустными. Дело скоро разъяснилось. Емелька взял стоявшее в углу пистонное ружье и, взвешивая на руке, проговорил:

- Веселенькая штучка... Ствол нарезной, а вместо кремня - свистоны. Значит, осечкам шабаш, не как у наших кремневок...

- Ничего не выйдет, - сказал Николай Матвеич с необычным для него азартом. - Из нарезного-то ствола ты и стреляй одной пулей, а дробь разнесет...

- Да ведь я не за рябчиками пойду с ним? - сказал Емелька, тоже ожесточаясь. - Ведь как оно пулю далеко несет и как сильно бьет... А первое дело: свистон. Надел, чик! и готово...

- У тебя это в башке чикает! - ругался Николай Матвеич. - Разве это ружье? Мешалка какая-то, квашню мешать... Да я его и в руки не возьму, только руку как раз испортишь...

Спор о достоинствах кремневых и пистонных ружей велся несколько лет, и каждая сторона оставалась при особом мнении. Николай Матвеич крепко стоял на своем, отчаянно защищая свою кремневку, прослужившую ему верой и правдой всю жизнь. На наши пистонные ружья он смотрел всегда, как на детские игрушки, тем более что из них нельзя было стрелять пулей.

Я так и уехал в Петербург, оставив спор нерешенным. В Петербурге мне пришлось прожить безвыездно лет пять, и в это время Николай Матвеич умер. Из письма Кости я узнал, что события шли в таком порядке. Сначала умерла "матерешка". Оказалось, что старик очень ее любил, несмотря на видимую грубость обращения. Когда она лежала в гробу, он украсил его живыми цветами, что поразило всех. Простой дьячок, и такие нежности... Старик сильно тосковал, потеряв скромную подругу своей многотрудной жизни. Вероятно, Емелька воспользовался этим моментом и убедил его, наконец, в преимуществах пистонного ружья. Но тут и случилась настоящая беда. Николай Матвеич "промазал" по оленю... От огорчения или от простуды он слег и больше не вставал.

Лет через пятнадцать после его смерти я был в последний раз на родных зеленых горах; я опять видел Шульпиху, Осиновую, Кирюшкин пригорок, Белую, Седло, Билимбаиху, трех Шайтанов и Старик-Камень. Я объехал верхом эти глубоко родные горы и часто вспоминал покойного Николая Матвеича. Мне иногда казалось, что между деревьями мелькает его крадущаяся тень... И Кости тоже уже не было на свете. Бедняга умер в самом расцвете сил, простудившись на приисковой разведке. Родные места вызвали целый ряд других дорогих теней; но с милыми зелеными горами неразрывно связывалась тень одного Николая Матвеича, как с домом - тень его бывшего хозяина. Да, это был настоящий хозяин, а зеленые горы служили ему домом...

Горький опыт жизни научил понимать многое, что было недоступно раньше. Только теперь я понял, почему мой отец называл Николая Матвеича философом. Прежде всего это был созерцатель, живший широкой жизнью всей природы. Она наполняла его существование, заслоняя все остальные интересы, до дьячковской нищеты включительно. Как я отлично теперь понимал Николая Матвеича, когда он в трудные минуты жизни смотрел из своего окошечка на родные зеленые горы. Дома он был только так, временным гостем, как и всякий из нас. Припоминалась мне и одна характерная сцена, происходившая у палаустного (в два ската) балагана Емельки на платиновых промыслах.

Мы запоздали и решили заночевать у Емельки. Спускался темный июльский вечер, и брести десять верст домой не представляло ничего заманчивого, а перед балаганом так приветливо курился веселый огонек, манивший отдохнуть.

- Куды вам торопиться? - приглашал Емелька. - А утром под Шульпихой еще, пожалуй, глухаря убьете...

- Глухаря не глухаря, а рябчиков найдем, - соглашался Николай Матвеич.

- Конечно, останемтесь, - уговаривал я, прельщенный перспективой уснуть именно в палаустном балагане, где дуло со всех сторон, как в форточке.

Мы поели какой-то горячей похлебки, и я прилег в балагане, пока согреется чайник с водой, прилег и сейчас же, конечно, заснул мертвым сном. Вероятно, я так проспал бы до самого утра, если бы меня не разбудил страшный холод. Мои зубы выбивали лихорадочную дробь. К счастью, в чайнике была горячая вода, и я мог со греться.

- Ничего ты не понимаешь, Емелька... - говорил Николай Матвеич, продолжая какой-то бесконечный спор.

- Очень даже могу понимать: одно - богатый, другое - голь перекатная. Вполне понимаю.

- Хорошо. Возьмем богатого... Что он, по-твоему, два обеда съест или две шубы на себя наденет? Ты раскинь мозгами-то, умная голова...

- Два обеда зачем есть, а вот избу новую поставить, лошадь хорошую завести, шубу справить... Небойсь все бы тогда вот как Емельке кланялись.

- Дураки бы кланялись... Зачем я буду кланяться, когда он такой же человек да еще, может, и похуже меня? А потом помрет, с собой ничего не возьмет... Бедному и помирать легче. Ты бы выстроил одну избу, - подавай другую, купил одну лошадь, - надо другую, купил шубу, - куплю другую... Стал бы завидовать другим, которые богаче тебя, и последнего бы ума лишился. Да еще сам стал бы обижать бедного-то человека... Ну-ка, подумай?

Емелька только чесал в затылке. И новая изба, и лошадь, и шуба остались неисполнимой мечтой...

В Николае Матвеиче именно не было той зависти, которая разъедает жизнь других людей. Он никогда не завидовал никому, - по крайней мере я не слыхал ничего подобного. А это великое дело, когда человек чувствует свою жизнь полной, - он истинно счастлив...

Может быть, я идеализирую своего старого друга, может быть, я не знал других сторон его жизни, но это уже общий удел всех воспоминаний детства... Лично я вспоминаю о Николае Матвеиче с чувством глубокой благодарности.