Страница 107 из 108
- Ах вы, хитрец, - сказал д'Артаньян. - Предложите это де Варду или Рошфору.
- Увольте, господа, - усмехнулся де Вард. - Мне как-то больше по душе мое нынешнее положение, то есть кардинальская служба без всяких потуг на карьеру. Карьера по сравнению с нашими делами - это так скучно и пошло...
- Вот видите, д'Артаньян, - сказал Каюзак. - О Рошфоре я и не говорю, заранее зная, что граф выше всех этих скучных пошлостей. Головой ручаюсь, он нам сейчас продекламирует в подтверждение что-нибудь из своих любимых старых испанцев, тех благородных идальго, что еще и стихи писать умудрялись, как будто мало им было военных побед и древности рода...
- Почему бы и нет? - пожал плечами Рошфор. - Коли уж даже вы, Каюзак, стали отличать "старых испанцев" от прочих авторов рифм?
Где они, сокровищ груды,
раззолоченные залы
и дворцы,
драгоценные сосуды,
и чеканные реалы,
и ларцы?
Галуны, шитье и гарус,
и уздечки, и султаны,
чья краса
безвозвратно затерялась?
Где вчерашние туманы
и роса?
Троя старая незрима,
где ее былые беды,
боль и грусть?
Позади победы Рима,
хоть и знаем те победы
наизусть...
Д'Артаньян бездумно смотрел в окно, выходившее как раз на дом Анны, лишившийся хозяйки, равно как и верного Лорме. Он никогда там не был, ни разу, совершенно не представлял себе тех комнат, где она так недавно жила, обстановки, которой касались ее руки, - и потому этот дом, эти окна, фасад и крутая крыша, это крыльцо, по которому она уже никогда не спустится, не вызывали боли. Боли все равно было столько, что новых ее уколов ожидать не следовало, хватало и того, что ему не хотелось жить, но и не жить он не мог, прав Рошфор, угрюмый и мудрый, - боже мой, он ведь тоже похоронил свою любовь, которая оказалась совершенно не тем, что ему виделось поначалу! - а жизнь отныне была неразрывно связана с болью, и вырваться из этого заколдованного круга вряд ли удастся. А потому он сидел, понуро склонив голову, касаясь подбородком орденской ленты, новехонькой, мягкой и совсем невесомой, - не самый почетный орден Франции, зато название у него самое длинное - и слушал голос Рошфора:
Наши жизни - это реки,
и вбирает их всецело
море-смерть;
исчезает в нем навеки
все, чему пора приспела
умереть.
Течь ли им волной державной,
пробегать по захолустью
ручейком -
всем удел в итоге равный:
богача приемлет устье
с бедняком...
- Как звали этого поэта? - спросил он, когда Рошфор умолк.
- Дон Хорхе Манрике.
- Вот странно! Его стихи мне с таким же неподдельным чувством, столь же одухотворенно читала как-то герцогиня де Шеврез, но применительно к совсем другим событиям... Более жестоким и подлым, нежели наше пребывание здесь за бутылкой доброго вина... Вот странно!
- Таково свойство поэзии, д'Артаньян. Принадлежать всем и никому. Уходить в большой мир, где на любовь к одним и тем же строкам получает право кто угодно, и ничего с этим не поделаешь...
- Это неправильно! Какое имеют право подонки и заговорщики читать великолепные стихи?
- Но с этим ничего не поделаешь.
- Да, как и со смертью... - сказал гасконец. Крупная слеза скатилась по его щеке.
- Вы еще молоды, - мягко произнес Рошфор. - И ваши горестные воспоминания еще успеют смениться отрадными.
- Ни за что на свете, - сказал д'Артаньян. - Это невозможно, Рошфор. Так, как я ее любил...
Он смотрел в окно, но не видел Королевской площади с ее всегдашним многолюдством. Глаза у него затуманились, ему привиделась голубоглазая, золотоволосая девушка посреди солнечного дня, почти беззаботно стоявшая у потемневших от времени деревянных перил на галерее гостиницы "Вольный мельник" в Менге. И на плечи д'Артаньяна тяжким грузом лег мучительный вопрос, способный раздавить своим величием и загадочностью не только юного гасконца, но и человека не в пример более старшего и умудренного немалым жизненным опытом: что сталось бы с Людовиком Тринадцатым, и кардиналом Ришелье, и Францией, на чьей голове красовалась бы сейчас французская корона, не выйди тогда Анна Кларик, миледи Винтер на галерею?
Ведь, если прилежно и вдумчиво проследить длинную цепочку событий, если согласиться с Рене де Картом, что наша жизнь напоминает механизм карманных часов, где одно крохотное колесико приводит в действие полдюжины других... Если подумать, все произошло из-за нее - из-за нее остался первым министром Ришелье, и Людовик остался королем, а Жан-Батист-Гастон стал герцогом Орлеанским, и все они были живы, и принц Конде тоже, и де Тревиль, они все были живы, вопреки первоначальным замыслам других, готовивших всем этим людям совсем другую участь; из-за нее де Шале и его сообщники лишились голов; из-за нее Анна Австрийская не стала единоличной властительницей королевства, как замышляла; из-за нее д'Артаньян надел не синий плащ, а красный, с серебряным крестом без лилий; из-за нее одни впали в ничтожество, а другие возвысились, а третьи и вовсе умерли; из-за нее неслись храпящие кони, звенели шпаги и грохотали выстрелы; из-за нее началась осада Ла-Рошели, руководимая исключительно железной волей кардинала. Все, от великих до ничтожных вовлеченные в известные события, обрели свою нынешнюю судьбу лишь из-за того, что некая девушка вышла на галерею, а некий восторженный юноша, уже собравшийся было проехать мимо, натянул поводья своего коня...
Был ли это перст божий или все зависело от самих людей? Он не знал, и чувствовал, что этому вопросу суждено навсегда остаться без тени ответа.
Одно он знал совершенно точно: его собственная жизнь при другом течении событий могла бы стать - и наверняка стала бы - совершенно другой. Он не повздорил бы с мушкетерами короля и не подружился бы с Рошфором - и, приехав в Париж с целехоньким отцовским письмом, отправился бы прежде всего к де Тревилю. Прочитав письмо, де Тревиль принял бы его совершенно иначе...
И все могло повернуться наоборот. Как ни странно, как ни дико это себе представить, но его друзьями могли бы стать Атос, Портос и Арамис, а врагами - Рошфор и Каюзак, де Вард и капитан де Кавуа, и он, служил бы королеве против кардинала. Каким бы немыслимым и пугающим это ни представлялось, но могло обернуться именно так...