Страница 49 из 56
- В тебе что-то есть.
И больше - увы - мы не говорили о литературе. До Торошина надо было ехать в телеге, и с этим "в тебе что-то есть" я через два дня провожал его ранним утром, едва рассвело. Он был взволнован, расстроен и даже - что с ним никогда не случалось - прикрикнул на Сашу, который глупо и беспечно острил.
С этим "в тебе что-то есть" я вернулся к себе, принялся за "Фауста", но вскоре захлопнул книгу. Это сказал не Дмитрий Цензор, которому я прочел когда-то беспомощное, детское стихотворение и который сам писал - теперь это было ясно для меня - плохие стихи. Это сказал Юрий. "В тебе что-то есть". Как жаль, что я не успел прочитать ему и мою вторую трагедию, которая называлась "Предсмертные бредни старого башмачника Гвидо"!
Я не знал тогда, что придет время, когда я буду горько корить себя за то, что не записывал наших ежедневных в течение многих лет разговоров. Его ждет трудная жизнь, физические и душевные муки. Его ждет комнатная жизнь, книги и книги, упорная борьба с традиционной наукой, жестокости, которых он не выносил, признание, непризнание, снова признание. Рукописи и книги. Хлопоты за друзей. Непонимание, борьба за свою, никого не повторяющую сложность. Книги - свои и чужие. Счастье открытий. Пустоты, в которые он падал ночами...
Я не знал тогда, что его неслыханная содержательность на всю жизнь останется для меня требовательным примером. Что и после своей безвременной смерти он останется со мной, поддерживая меня в минуты неверия в себя, безнадежности, напрасных сожалений. Что в самом нравственном смысле моего существования он займет единственное, как бы самой судьбой предназначенное место.
НЕМЦЫ УШЛИ
Казалось бы, ничего не переменилось в городе после отъезда Юрия осенью восемнадцатого года. Солдаты по-прежнему шумели в бирхалле и стояли в очереди у публичного дома, офицеры с моноклями по-прежнему гуляли по Сергиевской, надменно приветствуя друг друга. Но что-то переменилось.
В городском саду, на темной аллее, гимназисты набили физиономию немецкому офицеру и ушли как ни в чем не бывало.
Во дворе кадетского корпуса по-прежнему маршировали, по-гусиному выкидывая ноги, солдаты. Однажды - это было на моих глазах - один из них спросил о чем-то офицера, тот резко ответил, и начался громкий, с возмущенными возгласами, разговор между солдатами, стоявшими в строю,- еще недавно ничего подобного и вообразить было невозможно. Я нашел среди солдат того интеллигентного, в очках, которому мы с реалистом всучили "Пауков и мух", и решил, что это - наша работа. Но потом оказалось, что для взволнованного разговора в строю были более серьезные основания: Германия проиграла войну, кайзер Вильгельм бежал в Голландию, и династия Гогенцоллернов прекратила свое существование.
...Похоже было, что немцы потеряли интерес к тому, что происходило в городе. Они собирались уходить - это было совершенно ясно. Но почему, прежде чем уйти, они занялись вывинчиванием медных ручек сперва в гостиницах "Лондон" и "Палермо", потом в учреждениях и, наконец, со все возраставшей энергией - в частных домах? На вопрос нашего домовладельца Бабаева (который долго, грустно смотрел на следы, оставшиеся от больших ручек, украшавших парадные двери) herr Oberst ответил кратко:
- Приказ.
Не помню, чтобы тогда, в восемнадцатом году, кто-нибудь объяснил мне смысл этого приказа. Уже в наши дни я узнал, что ручки из цветного металла были нужны для производства оружия. Но может ли быть, чтобы, только что проиграв войну, немцы стали готовиться к новой?
Немцы ушли, herr Oberst вежливо простился с мамой - может быть потому, что она одна хорошо говорила по-немецки, а может быть потому, что он, с полным основанием, считал ее главой нашего дома. В гостиной, где он жил, еще долго чувствовался сладковатый запах табака - он курил трубку. Я и прежде не любил эту комнату с ее шелковым потрепанным гарнитуром, а теперь стал заходить в нее только на час-полтора, когда надо было позаниматься на рояле. Я стал учиться поздно, в четырнадцать лет, увлекся, быстро продвинулся и так же быстро остыл. Искать причину, чтобы бросить занятия, не приходилось -причин было много. Я выбрал самую простую: в комнате было холодно, и пальцы стыли. После отъезда немца в гостиной перестали топить.
Немцы ушли, и хотя под Торошином сразу же начались бои, как-то удалось узнать, что Юрий с Сашей благополучно добрались до Петрограда.
Деньги, мыло и папиросы "Сэр" подействовали, и караулы, как было условлено, пропустили "большевиков" (так они называли Юрия и Сашу) через линию фронта. Но наши, очевидно, усомнились, что они - "большевики". Они уложили бы их на месте, если бы Юрий не потребовал, чтобы его провели к Яну Фабрициусу, который командовал фронтом. Фабрициус - громадного роста латыш с великолепными усами - сказал Юрию, что он подослан белыми, и Юрий, глубоко оскорбленный, накричал на него. Это произвело впечатление, и они, уже спокойно, поговорили о положении в Пскове. Город, с точки зрения Юрия, был "в состоянии испуганного онемения".
- "Как кролик"...-начал было он - и спохватился.
- "Перед разинутой пастью удава",- спокойно докончил Фабрициус.
Потом привели Сашу, но и он оказался не робкого десятка. Ответил на вопросы смело и с толком - и Фабрициус не только отпустил их, но даже приказал устроить на поезд.
"Испуганное онемение",- сказал Юрий, и это было действительно так. Белые продержались в городе недели две, и это были недели похоронные -почти каждый день кого-нибудь провожали. Из знакомых гимназистов были убиты Юрий Мартынов, старший брат Андрея, и Ваня Петунин, веселый розовый мальчик, учившийся в одном классе с Сашей и однажды заглянувший к нему, чтобы покрасоваться новенькой офицерской формой.
Его отец - "Чаеторговля Петунина и Перлова" - сказал в городской думе речь, в которой с горечью спросил: кто виноват в смерти его сына? За что он голову сложил? За свободу? Где она, эта свобода?..
Я плохо помню день, когда белые отступили и наши заняли город,- без сомнения, по той причине, что к вечеру этого дня произошло событие, заслонившее в моей памяти все другие.
Уже было известно, что миллионер Батов пытался бежать, попался и, по слухам, расстрелян на месте (его дом с единственным в Пскове мозаичным фасадом, на котором изображены яхты под парусами, и до сих пор сохранился на Завеличье, у бывшего Ольгинского моста), уже были арестованы офицеры (и в их числе те, кто сидел по домам, сторонясь и белых и красных), когда отец решил пройтись по Сергиевской, соскучившись клеить свои скрипки.
У него не было штатского пальто, и он надел шинель, с которой, вернувшись из полка, своими руками спорол погоны. Никто его не останавливал - казалось, что повода не было, а сам он ничего и никого не боялся.
Он ушел, а час спустя явились перепуганные Бабаевы и сказали, что они собственными глазами видели, как отца арестовали и повели по Кохановскому бульвару, очевидно в тюрьму. Плохо было дело, и кончилось бы оно совсем плохо, если бы на другой день Юрий не приехал из Петрограда, К счастью, он приехал с двоюродным братом Алей Сыркиным, который был командирован в Псков Чрезвычайной комиссией.
Аля был высокий, худой, с серовато-зелеными глазами, в которых мелькало подчас жесткое выражение. Нос у него был с горбинкой, лицо узкое, волосы рыжеватые, вьющиеся, губы слегка полураскрыты. Пистолет в кобуре был пристегнут к солдатскому ремню, который туго стягивая его мальчишескую фигуру. Два года тому назад я видел его на свадьбе сестры - еще гимназистом. Сын очень богатого человека, владельца типографии, он в первые же дни Октябрьской революции взял из сейфа завещанные ему матерью драгоценности. Получая партийный билет, он выложил их на стол, весомо подтвердив таким образом свои политические убеждения.
Впоследствии я не раз виделся с ним. Он перешел на дипломатическую работу, стал дипкурьером, потом советником и объездил весь свет, не удивляясь ничему на свете. "Рим как Рим",- вернувшись из Италии, однажды сказал он мне в ответ на мои нетерпеливые расспросы...