Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 56



А за ними с обеих сторон,

В сизых ржах васильки зацветают,

Бирюзовый виднеется лен,-

процитировал он. Он не выступал на собрании. Зато Успенский произнес длинную блестящую речь. Кратко рассказав историю ОСУЗа, он упомянул о незначительном, с его точки зрения, но характерном примере: в первые послереволюционные дни гимназисты общими силами быстро разобрали почту, залежавшуюся в отделениях. Да, и у них, в Петрограде, между учащимися были политические столкновения. Однако после общегородского митинга, на котором присутствовал французский министр-социалист Альбер Тома и с большой речью выступил Керенский, удалось достигнуть равновесия. Каждый из нас может исповедовать любые политические взгляды. Это - завоевание революции, ее оружие, ее сила. Но этим оружием надо пользоваться без угроз и оскорблений. От имени Управы ОСУЗа он, Успенский, просит товарищей псковичей, жителей древнего города вольности, вспомнить, что пройдет год или два, и мы, взрослые люди, окажемся перед лицом всенародных задач.

Он говорил искренне, с увлечением. Но оттенок снисходительности померещился мне в его убедительной речи. Я слушал, и мне казалось, что в Петрограде все умеют выступать так же свободно и дельно, в то время как мы - самые обыкновенные провинциальные мальчики и девочки, поссорившиеся между собой без всякой причины.

Едва Успенский кончил речь, Толя ринулся на кафедру, лохматый, с впалыми, сизыми щеками, узкоплечий и вдохновенный.

Да, сказал он, оратор прав. Каждый из нас имеет право свободно выражать свои взгляды. Но швырять на ветер энергию, которая нужна новой России? Нет! Пора покончить с бесчисленными нападками друг на друга. От имени ДОУ он протягивает бывшим противникам руку.

И широким движением он протянул руку в ту сторону, где сидели правые,-зал, естественно, раскололся в самом начале собрания. Наступило молчание. Рука повисла в воздухе. Никто не ждал от нашего председателя такого решительного шага. Наконец один из правых подбежал к кафедре и пожал руку. Раздались слабые аплодисменты, и Толя покинул кафедру, встретив каменные лица своих товарищей, справедливо считавших, что он мог выступить с подобной речью от своего имени, а не от имени ДОУ.

На другой день мы выбрали другого председателя, Хилкова, о котором говорили, что такого умного и развитого гимназиста не было в Псковской гимназии со времени ее основания. Он мало говорил, пожимал узкими плечиками и действительно очень умно улыбался. Фамилия вполне соответствовала его чахлому сложению. Он хотел стать купцом, а когда я с удивлением спросил его: "Почему?" - он ответил: "Хорошая профессия. Можно много читать и ничего не делать". Осузовцы уехали, а на другой день семинаристы снова схватились с кадетами - открыто, у Летнего сада. Если бы не вмешались милиционеры, дело кончилось бы плохо: хотя палаши полагались только при парадной форме, кадеты не снимали их, а некоторые ходили с ножами.

Друзья, о которых я мог бы написать с наглядной полнотой, лишь промелькнут на этих страницах. В каждом из них было нечто иносказательное, нуждавшееся в разгадке. Характеры еще далеко не сложились, интересы бродили ощупью, фантастическое настоящее быстро становилось будничным, привычным, будущее казалось необозримым плацдармом энергии, доверия и счастья.

Споры были не только политические, не только на собраниях и заседаниях. В нашей компании схватывались часто и надолго, горячо и серьезно. О чем же мы спорили?

Что такое внутренняя свобода? Не политическая, дарованная нам навсегда,- в этом никто не сомневался. Нет, нравственная, свобода души, которая делает человека неуязвимым, бесстрашным.

Кто внутренне свободнее - Пьер Безухов во французском плену или Платон Каратаев с его языческой готовностью подчиняться Року?

Герой и толпа. Человечество ползет на четвереньках. Имеет ли право сильный человек взять в руки бич, чтобы подстегнуть отстающих?



Что такое любовь? Безотчетное предпочтение кого-то кому-то? И только?

Споры то шли напролом, то уходили в сторону - по меньшей мере, в сторону от меня, потому что я быстро уставал от них и обрывал, не соглашаясь.

Керенский, выступая перед солдатами, покинувшими позиции, спросил: "Кто передо мною - свободные граждане или взбунтовавшиеся рабы?" - и навстречу нам двинулась необходимость оценить настоящее с исторической точки зрения. Здесь вспомнились и сотни лет крепостного права, и контраст между Древней Русью, захваченной татарами, и республиканскими островками Новгорода и Пскова.

Кто-то процитировал ибсеновского доктора Штокмана: "Самый опасный враг истины и свободы - это соединенное свободное большинство",- и я как будто вновь услышал голоса, доносившиеся из комнаты старшего брата. Голоса были негромкие, ночные. Отец сердился, что гимназисты засиживаются допоздна и не дают ему спать.

Омский полк стоял на острове Даго, и отец написал, чтобы мальчики приехали к нему, потому что "здесь такая сметана, что ее можно резать ножом". Почему-то среди других достоинств острова мне запомнилась именно эта сметана.

Решено было, что на Даго мы поедем вдвоем - я и Саша. Но в последнюю минуту он передумал. Выбирая между химией и музыкой, он окончательно остановился на музыке. Как Рахманинов, он мог взять одиннадцать нот. Композитор должен стать виртуозом, чтобы публика могла понять его произведения. Он решил "переставить руку", как советовал дядя Лев Григорьевич, и мама наняла для Саши дорогого преподавателя - Штегмана, получавшего полтора рубля за урок. Кроме того, Саше не хотелось на Даго, потому что там, очевидно, не было гимназисток.

Я плохо помню свои впечатления, хотя впервые отправился в такое далекое путешествие по железной дороге.

Помню только, что обычная самонадеянность сразу же оставила меня, едва я оказался в купе, среди незнакомых людей, которым не было до меня никакого дела. Ни с кем не заговаривая и неохотно, угрюмо отвечая на вопросы, я сидел и все поглядывал на свой чемоданчик, боялся, что его украдут. Ночью я спал, положив на него голову, а проснувшись, решил, что у меня кривошея: хотя я мог повернуть голову, но с трудом.

Отец встретил меня в Балтийском порту. Мы не виделись больше двух лет. Он обрадовался, сказал, что я очень вырос. Мы поцеловались и сперва заговорили оживленно, но скоро замолчали.

Вдруг я понял, что мы почти никогда не разговаривали, что он почти ничего не знает обо мне, а я - о нем. В этой бричке с извозчиком-евреем, кучерявым, курносым, в белом балахоне и картузе, надвинутом по самые уши, мы впервые были вдвоем, и оказалось, что мне нечего даже рассказать ему, кроме того, что он и без меня знал из маминых писем. Но я все-таки сразу же стал искусственно рассказывать что-то, стараясь не упоминать Льва, о котором отец не хотел и слышать. Отец похудел, потемнел, в усах стала заметна седина, может быть потому, что он перестал их фабрить.

Мне показалось, что он расстроен, растерян. Потом я понял причину этой растерянности: он не понимал, что творится в армии, которой был так долго и бескорыстно предан.

Полк стоял в богатом имении. Мы проехали большой прекрасный парк, в котором были раскинуты палатки и стояли пирамиды винтовок с примкнутыми штыками. Хозяйственные постройки, крытые черепицей и сложенные из огромных валунов, были удивительно не похожи на русские риги и амбары. Потом открылся за просторной ровно-зеленой лужайкой большой старинный буро-коричневый дом с двумя коническими башнями над правым и левым крылом, с высокими овальными воротами, резными, из темного дуба. Ворота раскрылись, и мы въехали в квадратный, мощенный плитами двор.

Это был замок какого-то барона - не помню фамилии,- и мне показалось, что из двадцатого века я шагнул прямо в семнадцатый или восемнадцатый, когда отец провел меня в темноватую прохладную гостиную и показал диван, где уже были приготовлены для меня простыни и одеяло. Никогда прежде я не видел таких тяжелых - не сдвинешь с места - кресел, украшенных бронзой, таких ковров, мягких, ворсистых, и совсем других - шелковых, гладких, нежных. На стенах были не обои, а тоже ковры - тогда я не знал, что они называются гобеленами,- и на этих огромных коврах были изображены сцены: охота, свадьба, прогулка в лесу.