Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 97

Потом я часто вспоминал этот разговор. Старался рассуждать так же просто и бесстрашно, как она. И уже не испугался, прочитав Бердяева: "В истории нет по прямой линии содержащегося прогресса добра... нет и прогресса счастья человеческого - есть лишь трагическое, все большее и большее раскрытие самых противоположных... как начал добра, так и начал зла..."

Необходимость непреложных нравственных законов в древности сознавали Хаммураби, Солон, Моисей, Конфуций, Лао Цзы, Христос, Магомет, Ярослав Мудрый...

Многие религиозные догматы возникали, чтобы подавить врожденные разрушительные инстинкты, которые неподвластны рассудку. Евангелие я всегда воспринимал как поэтически воплощенное утверждение самых добрых нравственных сил.

Думая о том, какой будет социалистическая этика, я верил, что она вырастет прежде всего из библейско-евангельских заповедей, из лучших традиций буддизма и Дао. Однако нашу нравственность, наш категорический императив должно отличать от всех моральных кодексов прошлого атеистическое бескорыстие.

Рассуждал я просто: религиозные учения, возникшие в товарном обществе, таят в себе принципы товарообмена. Предписывая добро и отвергая зло, они сулят за все надлежащую оплату: будешь добрым при жизни - вознесешься после смерти в рай, обретешь вечное блаженство; будешь грешить, злодействовать попадешь в ад на вечные муки.

Возможности покаяния и прощения, замаливания грехов и предельное развитие таких возможностей - индульгенции, оплаченные молебны - отражают простейшие товарные отношения между людьми реального мира, проецируют их на отношения между человеком и Богом - сверхреальными, надмирными силами.

Человечество еще не освободилось от власти материальных сил, господствующих в "царстве необходимости", от власти непостижимых стихий рынка, от всех опасностей, порождаемых инстинктом стяжательства, хищным своекорыстием, завистью и соперничеством собственников, - следовательно, религиозные законы нужны и полезны. Так я думал всегда.

Новая сталинская церковная политика, начавшаяся еще в 1934 году *, и все более полное подчинение церкви государству после войны доказывали: мудрый вождь понял это. Без участия религиозных авторитетов невозможно устанавливать и соблюдать человечные отношения между людьми, между отдельным гражданином и обществом и государством.

Сталинский "конкордат" с патриархом Сергием, восстановление Синода, семинарий, нескольких монастырей мне казались успешным решением тех проблем, которые некогда тщетно пытались решить "богоискатели" Горький и Луначарский. Но идеальные нравственные законы социализма будут свободны от всех иллюзий и от всех видов "лжи во спасение".

* С 1934 года в повседневной пропаганде, в школьных и вузовских учебниках стала подчеркиваться "исторически прогрессивная роль православия в России"; главный партийный поэт Демьян Бедный за хамское безбожие в стихах был жестоко проработан.

Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин не пытались представлять будущее человечества сколько-нибудь конкретно. Потому что их занимали прежде всего проблемы истории и современности, отношения между классами и государствами, сложные хитросплетения экономики и политики. Для них важны были общественное бытие и общественное сознание. И поэтому казались малозначимыми частный быт и частное сознание, повседневные заботы "маленьких людей".

Не сомневаясь в том, что классики марксизма были правы, когда занимались только законами больших чисел, я думал, что эта их правота исторически ограничена - действительна только для их времени.

А Достоевский на одной странице "Подростка" воспел, - именно воспел как поэт, как художник, - будущее содружество людей, которые освободились от всех религий, не верят в бессмертие души. Но именно поэтому они особенно нежно любят друг друга, любят природу, любят свою короткую, но тем более прекрасную жизнь. Достоевский- автор "Бесов", противник народовольцев и друг Победоносцева - писал о людях социалистического безбожного общества с необычайной симпатией. И мне, комсомольцу, он представлялся провозвестником нового абсолютного нравственного закона для всех времен.

Уже тогда я не только ощущал, но и сознавал превосходство Достоевского и Толстого, Гете и Пушкина над моими законоучителями. Маркс и Энгельс так восхищались Данте, Шекспиром, Гете, Бальзаком, а Ленин так писал о Толстом, что было очевидно: "классики марксизма" смотрели на классиков мировой литературы снизу вверх.

Эрнст и Федор Николаевич воспринимали эти мои рассуждения с некоторым любопытством, снисходительно, как фантазии мечтателя. Но бывало, и отстраняли их, как маниловские благоглупости.

А я все больше убеждался в необходимости заново пересмотреть и другие представления марксистской ортодоксии, переосмыслить их в свете все тех же требований нравственного закона.

Нас учили почитать святыни больших чисел. Маяковский славил "Стопятидесятимиллионного Ивана", твердил: "Единица - ноль, единица вздор...", видел счастье в том, что "каплей льешься с массами...".

Мы считали индивидуализм равнозначным эгоизму, себялюбию, "ячеству", он мог быть только буржуазным или мелкобуржуазным.

Но и гитлеровцы в детских садах, в школах, и казармах воспитывали фанатичных противников индивидуализма, внушали, что "общее благо всегда выше личного".

Об этом я напоминал, когда мы говорили о предпосылках и причинах "культа личности". Когда утверждается абсолютное превосходство некой сверхличной силы - государства, нации, класса либо даже только предприятия, коллектива, когда такой силе подчиняют интересы и права отдельного человека - "неизвестного солдата", "винтика", "щепки" (отлетающей, когда рубят лес), - тогда неизбежно возникает самодержавие одного властолюбца: фараона, императора, вождя, фюрера... И чем громче провозглашается величие, святость обезличенного множества, тем беспощаднее его жрецы - преторианцы, опричники, жандармы, эсэсовцы - подавляют бесправных подданных.

Эрнст слушал недоверчиво и, заподозрив меня в попытке оправдания индивидуализма, пугал сравнениями с епископом Беркли, Шопенгауэром и даже Ницше.