Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 90

* * *

Итак, характер отношений России с Византией и затем с Западом (речь идет именно о самой природе этих отношений, о не о том конкретном содержании, которое обретала русская культура за столетия этих отношений) определил способность и потребность русской литературы постоянно смотреть на себя не только "изнутри", но вместе с тем еще и как бы со стороны, глазами "внешнего" мира, чувствовать и мыслить себя перед лицом этого мира и даже перед его судом.

Та пронизывающая русскую литературу сила "самосуда", о которой уже шла речь, несомненно, обусловлена и этим фактом. Между прочим, время от времени в литературе раздавались голоса, призывающие как-то умерить эту силу.

Так, например, очень влиятельный в свое время критик и литературовед П.С.Коган цитировал характернейший монолог из повести Бунина "Деревня": "Боже милостивый! Пушкина убили, Лермонтова убили... Рылеева удавили, Полежаева в солдаты, Шевченко на десять годов в арестантские законопатили... Достоевского к расстрелу таскали. Гоголь с ума спятил. Ох, да есть ли еще такая страна в мире, такой народ, будь он трижды проклят?" и пытался противопоставить ему "логически" обоснованное возражение: "Не задумываясь, отвечаю: есть. И не только страна. Вся Европа, пожалуй, весь мир".

В самом деле, Сервантеса в тюрьму упрятали, Байрона затравили, Торквато Тассо в больнице годами терзали, Оскара Уайльда на каторге сгноили, Шенье казнили, Ницше "с ума спятил" и т.д. Без конца перечислять можно, и если следовать логике Бунина, так заключить придется:

"Есть ли еще такая планета во вселенной, такие существа, будь они трижды прокляты?"

П.С.Коган, без сомнения, фактически и чисто "логически" совершенно прав. Но если взять за основу чистую логику, пришлось бы заново переписывать всю русскую литературу.

Так, эта литература многократно вершила настолько беспощадный суд над Иваном IV, что скульптор Микешин, создавая в 1862 году памятник "Тысячелетие России", должен был исключить этого царя из числа ста девяти изваянных им фигур выдающихся исторических деятелей. Между тем было бы вполне логично вспомнить, что за одну только ночь на 24 августа 1572 года (между прочим, как раз года отмены опричнины) по приказу короля Карла IX было зверски убито примерно столько же людей, "повинных" лишь в том, что они не были католиками, сколько убили палачи Ивана Грозного за восемь лет опричнины. Столь же уместно было бы напомнить и о том, что по указу другого современника Ивана IV - английского короля Генриха VIII были безжалостно повешены 72 тысячи людей, "виновных" лишь в том, что они стали бродягами в результате "огораживаний", то есть превращения арендуемых ими земельных участков в овечьи пастбища... Или о том, что за годы правления еще одного современника Ивана IV, испанского короля Карла V, было казнено около 100 тысяч еретиков, при этом значительная часть их подвергалась публичному сожжению на костре92 .

Но все такие напоминания были бы совершенно бессмысленны и бесполезны. Вся их "бесполезность" с предельной ясностью обнаруживается в том факте, что ведь сам Иван Грозный мучительно каялся и беспощадно осуждал себя за совершенные по его приказаниям казни!

Существо дела с замечательной выразительностью поясняет один эпизод духовной судьбы Александра Герцена. В 1847 году он уехал на Запад, унося в себе, как незаживающую рану, как сгусток боли и стыда за свою родину, память о пяти казненных и ста шестнадцати сосланных в Сибирь декабристах. И вот в июне 1848 года он стал потрясенным свидетелем казни около 11 тысяч восставших парижан, а затем "депортации" еще около 14 тысяч из них на тихоокеанский остров Нука-Ива.

Самосознание Герцена как бы дрогнуло... В его рассказе об этом чудовищном терроре (в "Письмах из Франции и Италии") присутствует сопоставление Франции с Россией (причем дело идет и о судьбе декабристов) явно не в пользу первой. "Казаки... в сравнении с буржуазией... агнцы кротости...





Французы вообще любят теснить. Вы знаете, как они в прошлом веке "освобождали" Италию и какую ненависть возбудили в Испании - но это ничто перед тем, каковы они в междоусобии: тут они делаются кровожадными зверями, мясниками Варфоломеевской ночи... Нука-Иво далеко превосходит Сибирь. В Сибири климат свирепый, но не убийственный, ссылаемые на поселение (на депортацию)... не принуждены к поурочному труду, как во французских пенитенциарных колониях..."

И Герцен даже склонен прийти к выводу о какой-то патологической жестокости французов вообще. Он напоминает о "междоусобной" войне конца XVIII века:

"В Марселе роялисты вырезали, избили всех мамелюков с их женами и детьми. В другом месте католики напали на протестантов, выходящих из церквей; часть их перебили и, раздевши донага, таскали их дочерей голых по улицам... Но разве якобинцы лучше поступали в департаментах? Нет, не лучше. Но это не только не утешительно, а, напротив, это-то и приводит в отчаяние, тут-то и лежит неотразимое доказательство кровожадности французов. С которой бы стороны победа ни была,- "оставьте всякую надежду", они безжалостны и невеликодушны,- они рукоплещут каждому успеху, каждой кровавой мере... Я стыжусь и краснею за Францию..." И тогда же, в частном письме, обращенном к "московским друзьям", бежавший из России Герцен говорит неслыханные слова: "Дай бог, чтобы русские взяли Париж, пора окончить эту тупую Европу..." (!) - и, предвидя, что эти слова вызовут изумление и возмущение его друзей в Москве, обвиняет их:

"Вам хочется Францию и Европу в противоположность России, так, как христианам хотелось рая - в противоположность земле... Неужели вы поверите в возможность такого военного деспотизма и рабства... если б нравы и понятия не делали его вперед возможным?..

Что всего страшнее, что ни один из французов не оскорблен тем, что делается". Итак, Герцен стыдится и краснеет за Францию, а сама Франция (что страшнее всего!) не испытывает никакого стыда... И все же Герцен не изменяет своей позиции: проходит некоторое время, и он обращает к миру свою "Полярную звезду", на обложке которой светятся силуэты пятерых русских мучеников...

Вспомним еще раз слова Достоевского: "Недаром заявили мы такую силу в самоосуждении, удивлявшем всех иностранцев", которая "есть уже сама по себе признак величайшей особенности". И ведь в самом деле: в глазах Запада образ Ивана Грозного или казнь декабристов затмили образы его собственных кровавых королей и его бесчисленные казни. В 1826 году, ровно через неделю после воздвижения пяти тайных виселиц в Петропавловской крепости, в Испании перед толпами народа был сожжен на гудящем и слепящем костре еще один из нескольких десятков тысяч еретиков. Но кто вспоминает об этом и содрогается - так, как воспоминают и содрогаются о декабристах? И уж конечно, никто не "стыдится"...

Еще Иван Киреевский писал об одном коренном различии - о том, что человек Запада, "говоря вообще, почти всегда доволен своим нравственным состоянием; почти каждый из европейцев всегда готов, с гордостью ударяя себя по сердцу, говорить себе и другим, что совесть его вполне спокойна, что он совершенно чист перед Богом и людьми... Русский человек, напротив того, всегда живо чувствует свои недостатки, и, чем выше восходит по лестнице нравственного развития, тем менее бывает доволен собою. При уклонениях от истинного пути он... даже в страстные минуты увлечения всегда готов сознать его (увлечения.- В.К.) нравственную незаконность".

Впоследствии Достоевский не раз говорил о том же: "...пусть в нашем народе зверство и грех, но вот что в нем есть неоспоримо: это именно то, что он, в своем целом, по крайней мере (и не в идеале только, а в самой заправской действительности) никогда не принимает, и не примет и не захочет принять своего греха за правду!"

Дело даже не только в "грехе", гораздо позднее, в 1943 году, Михаил Пришвин писал о неотразимом чувстве "стыда за свое русское, чересчур русское... Но мало того что стыда. Я, чистокровный елецкий потомок своего великорусского племени, при встрече с любой народностью - англичанином, французом, татарином, немцем (обращаю внимание: вдруг кто-нибудь не заметит - это написано в 1943 году! - В.К.), мордвином, лопарем - всегда чувствовал в чем-то их превосходство. Рассуждая, конечно, я понимал, что и в моем народе есть какое-то свое превосходство, но при встрече всегда терял это теоретически признаваемое превосходство, пленяясь достоинствами других".