Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 59

И далее Достоевский обращается к самым, казалось бы, далеким от современных задач стихам Фета - к так называемым антологическим стихам, воссоздающим дух античного мира. Он утверждает, что в высших образцах антологической поэзии воплощено неотъемлемое качество подлинного искусства, которое сам Достоевский определил здесь так: "Искусство всегда современно и действительно, никогда не существовало иначе и, главное, не может иначе существовать".

Но что же современного в стихах, воспевающих, например, античные божества? В восторге, утверждает Достоевский, "перед идеалами красоты, созданными прошедшим и оставленными нам в вековечное наследство, мы изливаем часто всю тоску о настоящем, и не от бессилия перед нашею собственною жизнью, а, напротив, от пламенной жажды жизни и от тоски по идеалу, которого в муках добиваемся". Разбирая антологические стихи Фета, Достоевский замечает, что они "полны такой страстной жизненности, такой тоски, такого значения, что мы ничего не знаем более сильного, жизненного во всей нашей русской поэзии". В этих стихах предстает не прошлое, но "будущее, вечно зовущее, вечно новое, и там тоже есть свой высший момент, которого нужно искать и вечно искать, и это вечное искание и называется жизнью..."

Нам, говорит Достоевский, "неизвестен в подробности нормальный исторический ход полезности искусства в человечестве. Трудно измерить всю массу пользы, принесенную и до сих пор приносимую всему человечеству, например Илиадой или Аполлоном Бельведерским... Вот, например, такой-то человек, когда-то, еще в отрочестве своем, в те дни, когда свежи и "новы все впечатления бытия", взглянул раз на Аполлона Бельведерского, и бог неотразимо напечатлелся в душе его своим величавым и бесконечно прекрасным образом. Кажется, факт пустой: полюбовался две минуты красивой статуей и пошел прочь. Но ведь это любование не похоже на любование, например, изящным дамским туалетом. "Мрамор сей ведь бог", и вы, сколько ни плюйте на него, никогда у него не отнимете его божественности... И потому впечатление юноши, может быть, было горячее, потрясающее нервы... может быть, даже кто это знает! - может, даже при таких ощущениях высшей красоты, при этом сотрясении нерв, в человеке происходит какая-нибудь внутренняя перемена, какое-нибудь передвижение частиц, какой-нибудь гальванический ток, делающий в одно мгновение прежнее уже не прежним, кусок обыкновенного железа магнитом... Недаром же такие впечатления остаются на всю жизнь. И кто знает? Когда этот юноша, лет двадцать, тридцать спустя, отозвался во время какого-нибудь великого общественного события, в котором он был великим передовым деятелем, таким-то, а не таким-то образом, то, может быть, в массе причин, заставивших его поступить так, а не этак, заключалось, бессознательно для него, и впечатление Аполлона Бельведерского, виденного им двадцать лет назад"70.

Так решает Достоевский вопрос о "полезности", о собственно социальной, гражданской ценности лирики Фета, скажем, вот этих превосходных его стихов, называющихся "Аполлон Бельведерский":

...Стреле вослед легко наклонено

Омытое в струях кастальских тело.

Оно сквозит и светится - оно

Веселием триумфа просветлело.

Твой юный лик отважен и могуч,

Победою усилено дыханье.

Так солнца диск, прорезав сумрак туч,

Еще бойчей глядит на мирозданье.

Или непревзойденная по красоте строфа из другого его стихотворения:

День смолкает над жаркой землей,

И, нетленной пылая порфирой,

Вот он сам, Аполлон молодой,

Вдаль уходит с колчаном и лирой...

К этим фетовским образам Аполлона - конечно, уже совершенно иным, нежели античные, воплощающим глубоко современное переживание древнего мифа о божестве света и поэзии - вполне относятся слова Достоевского о великой "пользе" высшей красоты.

Лирика Фета действительно как бы устремлена в бесконечность будущего. Нередко это устремление выступало в его стихах открыто, обнажено. Поразительны, например, его стихи, посвященные открытию астрономии Леверрье неизвестной дотоле планеты Солнечной системы - Нептуна:

Здравствуй!

На половинном пути

К вечности, здравствуй, Нептун! Над собою

Слышишь ли шумные крылья и ветер,

Спертый нагрудными сизыми перьями?

Здравствуй!

Нет мгновенья покою;

Вслед за тобою летящая

Феба стрела, я вижу, стоит,

С визгом перья поджавши, в эфире...

Столь же "космическое" мироощущение воплотилось в трагедийной лирической утопии Фета "Никогда". В этом стихотворении речь идет о фантастическом воскресении давно умершего человека, воскресении, которое совершилось тогда, когда наша планета уже стала необитаемой:

...Ни зимних птиц, ни мошек на снегу.





Все понял я: Земля давно остыла

И вымерла. Кому же берегу

В груди дыханье? Для кого могила

Меня вернула? И мое сознанье

С чем связано? И в чем его призванье?

Куда идти, где некого обнять,

Там, где в пространстве затерялось время?

Вернись же, смерть, поторопись принять

Последней жизни роковое бремя.

А ты, застывший труп Земли, лети,

Неся мой труп по вечному пути!

Великое достоинство лирики Фета - достоинство, которое нелегко почувствовать и еще труднее осмыслить, - состоит в его способности схватывать природу и жизнь в их безграничном, вечном содержании, проникать сквозь пространственные и временные "оболочки" как бы в самое сердце бытия. В его поэзии, в самом деле, есть постижение того высшего духовного состояния, при котором, как сказано в только что приведенных стихах, "в пространстве затерялось время".

Когда Фет, предчувствуя близящийся конец, писал:

Не жизни жаль с томительным дыханьем,

Что жизнь и смерть? А жаль того огня,

Что просиял над целым мирозданьем,

И в ночь идет, и плачет, уходя,

это было не просто "красивым" примирением с неизбежностью смерти, но именно "космическим" осознанием человеческого существованья, прозревающим глубокую истину. Именно об этом стихотворении Толстой сказал, что, если "оно когда-нибудь разобьется и засыплется развалинами, и найдут только отломанный кусочек... то и этот кусочек поставят в музей и по нему будут учиться".

Поразительные строки посвятил Фету гениальный Тютчев. Он, очевидно, как-то сопоставляет здесь лирику Фета со своей собственной и с присущей ему величавой скромностью отводит Фету первое место:

Иным достался от природы

Инстинкт пророчески-слепой:

Они им чуют, слышат воды

И в темной глубине земной...

Великой матерью любимый

Стократ завиден твой удел:

Не раз под оболочкой зримой

Ты самое ее узрел...

Главный смысл здесь, пожалуй, заключается в том, что Тютчев сознает себя поэтом, так или иначе противостоящим природе, вселенскому бытию, хотя и способным проникать в его "темную глубину"; между тем Фета он понимает как любимца "великой матери", которая сама открывается ему в подлинном своем существе.

Конечно, это не дает никаких оснований ни противопоставлять Фета Тютчеву, ни, тем более, превозносить его над Тютчевым. Их голоса неповторимы и самобытны, но они гармонически соединяются в великой симфонии русской поэзии, как соединяются, скажем, столь непохожие голоса Достоевского и Толстого.

Более того, если ставить вопрос серьезно, во всей его глубине, поэзия Фета отнюдь не противостоит и поэзии Некрасова; поэты скорее дополняют друг друга, осуществляя разные, но равно необходимые возможности лирического творчества были нераздельны, едины. Поэтическая свобода и поэтическая ответственность выступали в органической цельности. В середине XIX века в силу конкретных социально-исторических причин в поэзии произошел своего рода разрыв этих сторон, что привело, в конечном счете, к тому упадку лирического творчества, о котором уже шла речь. Вторая половина века не дала ни одного великого поэта. Новое слияние этих двух начал произошло лишь в поэзии XX века - прежде всего в великой поэзии Блока.