Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 25

- Ну, хоть зубную щетку, порошок, мыло да махорку можно взять? Можно, - говорят, - берите.

С тем и привели в камеру. Непривычно как-то в вольной одежде. Шесть лет не надевал, отвык, неловко. Заводят в камеру уже к ужину. Всегда вот так с этими этапами - чего-чего, а покормить забудут, потом не допросишься, проехало. Камера номер сорок. Сидел я в ней раньше. Корпусные все знакомые, надзиратели тоже - действительно как домой вернулся. Смеются: "Опять тебя прикатили!"

В камере двое. Оба следственные. Тоже странно. Не должны бы меня держать со следственными. Значит, и я тоже под следствием. Курят сигареты, угощают. Сигарет я уже давно не курил - не накуриваюсь я ими, привык к махорке. Познакомились, поболтали. Я в основном помалкиваю - кто их знает, что за люди. К хорошим людям меня не посадят. У одного на пальце золотое кольцо - странно. Заметил он мой взгляд, объяснил, что, дескать, снять не могли, не слезает кольцо. И еще того странней - что я, чекистов не знаю? С пальцем оторвут! Ну, ладно.

Спрашиваю, действительно ли дезинфекцию вещей теперь делают, все-таки не был я здесь три с лишним года, могли измениться порядки. - Вам, - спрашиваю, - делали? - Делали, - говорят. - А что взамен, давали?

- Да тоже вот костюмчик, только не такой, как у тебя, попроще. Ишь какой тебе шикарный выдали. Ну-ка, расстегни пиджак-то. Смотри, да он французский! - И точно, на подкладке изображена Эйфелева башня. Стали мои соседи поглядывать на меня с любопытством - что ты за шишка такая, почему тебе такой костюм дали? Кое-как скоротали вечер. Для меня они вольные люди, всего два месяца с воли, есть о чем спросить. Отбой. Легли спать. Ребята мои поворочались-поворочались и заснули, а мне не спалось.

Происходило со мной что-то странное. Весь мой тюремный опыт говорил мне: такого не бывает, не может быть, готовят тебе ловушку какую-то, западню. Может, выведут гулять в Москву, а сами сфотографируют - вот, дескать, видите: он и не сидит вовсе, гуляет в новом костюме по улице Горького. Может, даже западным корреспондентам собираются показать издали видите, живой! Может, добился кто-нибудь из-за границы свидания со мной? Каких только предположений я не строил! Да и Лефортовская тюрьма была для меня полна воспоминаний. Сидел я здесь четыре раза - в 63-м, 67-м, 71-м и 73-м, больше двух с половиной лет в общей сложности. В разные времена, при разных режимах и даже разных правителях. Удивительное свойство имеет следственная тюрьма - из свежего, только что попавшего с воли человека она выдавливает воспоминания. То кажется тебе, что ты только что прошел по Арбату или по Тверскому бульвару, то будто повидался с кем из друзей.

Постепенно воспоминания углубляются, и начинаешь перебирать картины детства. И словно в чистилище, где мучаются грешники своими грехами, всплывает к тебе из памяти все то, что неприятно, что хотел ты забыть и годами не вспоминал, так неотвязно, так назойливо, что аж зубами скрипишь. Точно весь осадок со дна поднимается и всплывает на поверхность сознания мучительная это вещь и не скоро проходящая. И совестно тебе, и стыдно, и хочешь отвязаться, отогнать эти призраки - все бесполезно. Так вот, сколько ни попадал я в Лефортово, неизбежно вспоминалось детство, а с ним - наш двор, где я рос, и ведьма.



Обычно не помню я детства, хоть убей! Смутно, словно старый кинофильм, словно не моя это жизнь совсем. Какие-то картинки, обрывки. Знаю я о своем детстве больше по рассказам своих родных.

Родился я в эвакуации, на Урале, в Башкирской АССР, куда всю нашу семью вывезли из Москвы при наступлении немцев. Городок, где я родился, доставил мне в жизни много хлопот, хоть никогда я там больше не был. Во-первых, вечно путали его написание и вечно мне приходилось его диктовать по буквам всем чиновникам: Бе-ле-бей. Да не Пе-лепей, и не Белидей, а Белебей - черт их дери совсем, географии не знают. И все равно путали. В последнем паспорте мне таки написали Белебель, хоть старался я изо всех сил.

А еще, стоило назвать этот несчастный Белебей, эту Башкирскую АССР, как тут же вопросительно-испытующий взгляд, словно позывной у самолетов: свой - чужой - башкир или русский? И приходилось мне всю жизнь объяснять, что я не башкир, а русский, что родился просто в эвакуации, всю жизнь жил в Москве так же, как и мои родители. Потому что это не совсем безразлично людям, башкир ты или русский, а тебе не безразлично, кем тебя считают, вот и торопишься объяснить. И так это досадно, ну что бы стоило родить меня в Москве?! Просто и ясно, и вопросов никаких. Секундная неловкость, замешательство, и все, слава Богу, разъяснилось. Обычно это тут же забывается, но так уж устроена тюрьма, что выдавливает она тебе в память все постыдное. "Ага, - говорит тебе тюрьма, - ты же всю жизнь прикидывался, будто для тебя все равны: и русские, и башкиры". И так это тебя жжет, так мучает, как будто ты всех этих башкир в газовой камере уничтожил.

Конечно, узнал я впоследствии, что родился в самый разгар войны, когда миллионы людей убивали друг друга ради того, какие будут на свете концлагеря: коричневые или красные. Сам же я с тех времен ничего не помню. А самое раннее мое воспоминание - это картинка салюта победы в Москве. Кто-то поднял меня на руки к окну и сказал: "Вот, запомни это на всю жизнь. Это - салют победы". Оттого, видно, и запомнил, что сказали. А сам салют цветные пятна, словно когда глаза сильно зажмуришь.

Рассказывают, что рос я в чемодане, так как в условиях войны ни коляски, ни кроватки достать было негде, и довольно долго, лет до двух с половиной, не начинал говорить. Родители заволновались - уж не немой ли я, но знакомый врач успокоил их, что все дело в недостатке питания и особенно сахара. Где уж потом доставали они для меня сахар, не знаю. Зато читать научился очень рано, лет в пять, в основном по газетам. Очень мне нравились газетные карикатуры, и я с охотой их перерисовывал, а потом читал подписи под ними.

Долговязый, нескладный Дядя Сэм в полосатых брюках, в цилиндре и с бородкой клинышком вместе с толстеньким Джоном Буллем в сапожках и фраке не сходил тогда с газетных страниц. Чего только с ними не происходило: то они шлепались в лужу, то их выгоняли пинком под зад какие-то дюжие ребята, а иногда даже дрались между собой. Если же появлялся непомерно толстый капиталист в черном цилиндре и с сигарой в зубах, то в руках у него непременно был огромный мешок, а на нем единица со многими нулями - чем больше, тем лучше. Иногда сквозь дырки в мешке сыпались монеты или бумажки. Если же на арене появлялся британский лев, то ему не забывали нарисовать заплатку на заднем месте или отпечаток чьего-то ботинка. И так мне нравились приключения этих персонажей, что стал я сам придумывать им новые беды. Кажется, родителей эта затея не воодушевила - во всяком случае, они пытались отвлечь меня старыми немецкими книжками с готическим шрифтом и с литографиями, которые остались от деда. Все это услужливо и ехидно напоминала мне теперь тюрьма.