Страница 4 из 5
III
Возможно также - прошлое. Предел отчаяния. Общая вершина. Глаголы в длинной очереди к "л". Улегшаяся буря крепдешина. И это - царство прошлого. Тропы, заглохнувшей в действительности. Лужи, хранящей отраженья. Скорлупы, увиденной яичницей снаружи.
IV
Бесспорно - перспектива. Календарь. Верней, из воспалившихся гортаней туннель в психологическую даль, свободную от наших очертаний. И голосу, подробнее, чем взор, знакомому с ландшафтом неуспеха, сподручней выбрать большее из зол в расчете на чувствительное эхо.
V
Возможно - натюрморт. Издалека все, в рамку заключенное, частично мертво и неподвижно. Облака. Река. Над ней кружащаяся птичка. Равнина.Часто именно она, принять другую форму не умея, становится добычей полотна, открытки, оправданьем Птоломея.
VI
Возможно - зебра моря или тигр. Смесь скинутого платья и преграды облизывает щиколотки икр к загару неспособной балюстрады, и время, мнится, к вечеру. Жара; сняв потный молот с пылкой наковальни, настойчивое соло комара кончается овациями спальни.
VII
Возможно - декорация. Дают "Причины Нечувствительность к Разлуке со Следствием". Приветствуя уют, певцы не столь нежны, сколь близоруки, и "до" звучит как временное "от". Блестящее, как капля из-под крана, вибрируя, над проволокой нот парит лунообразное сопрано.
VIII
Бесспорно, что - портрет, но без прикрас: поверхность, чьи землистые оттенки естественно приковывают глаз, тем более - поставленного к стенке. Поодаль, как уступка белизне, клубятся, сбившись в тучу, олимпийцы, спиною чуя брошенный извне взгляд живописца - взгляд самоубийцы.
IV
Что, в сущности, и есть автопортрет. Шаг в сторону от собственного тела, повернутый к вам в профиль табурет, вид издали на жизнь, что пролетела. Вот это и зовется "мастерство": способность не страшиться процедуры небытия - как формы своего отсутствия, списав его с натуры.
1984
* * *
Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке, жил у моря, играл в рулетку, обедал черт знает с кем во фраке. С высоты ледника я озирал полмира, трижды тонул, дважды бывал распорот. Бросил страну, что меня вскормила. Из забывших меня можно составить город. Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна, надевал на себя что сызнова входит в моду, сеял рожь, покрывал черной толью гумна и не пил только сухую воду. Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя, жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок. Позволял своим связкам все звуки, помимо воя; перешел на шепот. Теперь мне сорок. Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. Только с горем я чувствую солидарность. Но пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность.
24 мая 1980 г.
ЖИЗНЬ В РАССЕЯННОМ СВЕТЕ
Грохот цинковой урны, опрокидываемой порывом ветра. Автомобили катятся по булыжной мостовой, точно вода по рыбам Гудзона. Еле слышный голос, принадлежащий Музе, звучащий в сумерках как ничей, но ровный как пенье зазимовавшей мухи, нашептывает слова, не имеющие значенья.
Неразборчивость буквы. Всклокоченная капуста туч. Светило, наказанное за грубость прикосновенья. Чье искусство отнюдь не нежность, но близорукость. Жизнь в рассеянном свете! и по неделям ничего во рту, кроме бычка и пива. Зимой только глаз сохраняет зелень, обжигая голое зеркало, как крапива.
Ах, при таком освещении вам ничего не надо! Ни торжества справедливости, ни подруги. Очертания вещи, как та граната, взрываются, попадая в руки. И конечности коченеют. Это оттого, что в рассеянном свете холод демонстрирует качества силуэта особенно, если предмет немолод.
Спеть, что ли, песню о том, что не за горами? о сходстве целого с половинкой о чувстве, будто вы загорали наоборот: в полнолунье, с финкой. Но никто, жилку надув на шее, не подхватит мотивчик ваш. Ни ценитель, ни нормальная публика: чем слышнее куплет, тем бесплотнее исполнитель.
* * *
Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царстве все подозрительно: подпись, бумага, числа. Даже ребенку скучно в такие цацки; лучше уж в куклы. Вот я и разучился. Теперь, когда мне попадается цифра девять с вопросительной шейкой (чаще всего, под утро) или (заполночь) двойка, я вспоминаю лебедь, плывущую из-за кулис, и пудра с потом щекочут ноздри, как будто запах набирается как телефонный номер или - шифр сокровища. Знать, погорев на злаках
и серпах, я что-то все-таки сэкономил! Этой мелочи может хватить надолго. Сдача лучше хрусткой купюры, перила - лестниц. Брезгуя щелковой кожей, седая холка оставляет вообще далеко наездниц. Настоящее странствие, милая амазонка, начинается раньше, чем скрипнула половица, потому что губы смягчают линию горизонта, и путешественнику негде остановиться.
* * *
В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой, и одна в углу говорила мне: "Молодой! Молодой, поди, кому говорю, сюда". И я шел, хотя голова у меня седа.
А в другой - красной дранкой свисали со стен ножи, и обрубок, качаясь на яйцах, шептал "Бежи!" Но как сам не в пример не мог шевельнуть ногой, то в ней было просторней, чем в той, другой.
В третьей - всюду лежала толстая пыль, как жир пустоты, так как в ней никто никогда не жил. И мне нравилось это лучше, чем отчий дом, потому что так будет везде потом.
А четвертую рад бы вспомнить, но не могу, потому что в ней было как у меня в мозгу. Значит, я еще жив. То ли там был пожар, либо - лопнули трубы. И я сбежал.
В ИТАЛИИ
Роберто и Флер Калассо
И я когда-то жил в городе, где на домах росли статуи, где по улицам с криком "растли!растли!" бегал местный философ, тряся бородкой, и бесконечная набережная делала жизнь короткой.
Теперь там садится солнце, кариатид слепя. Но тех, кто любили меня больше самих себя, больше нету в живых. Утратив контакт с об'ектом преследования, собаки принюхиваются к об'едкам,
и в этом их сходство с памятью, с жизнью вещей. Закат; голоса в отдалении, выкрики типа "гад! уйди!" на чужом наречьи. Но нет ничего понятней. И лучшая в мире лагуна с золотой голубятней
сильно сверкает, зрачок слезя. Человек, дожив до того момента, когда нельзя его больше любить, брезгуя плыть противу бешенного теченья, прячется в перспективу.