Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 11

У нас имелась уйма тех подворотничков, целлулоидных и хлопчатобумажных, в верхнем ящике буфета; через несколько лет, когда я учился в седьмом классе и была введена школьная форма, мать разрезала и пришивала их к стоячему воротнику моей мышино-серой курточки. Ибо и форма тоже была полувоенной: курточка, ремень с пряжкой, соответствующие брюки, фуражка с лакированным козырьком. Чем раньше начинаешь думать о себе как о солдате, тем лучше для государства. У меня это не вызывало возражений, и все же я недолюбливал цвет, наводивший на мысль о пехоте или, того хуже, о милиции. Никаким образом он не подходил к черной как смоль отцовской шинели с двумя рядами желтых пуговиц, напоминавшими ночной проспект. А когда он ее расстегивал, из-под нее виднелся темно-синий китель с еще одной шеренгой таких же пуговиц: тускло освещенная вечерняя улица. "Улица внутри проспекта" -именно так я думал об отце, искоса поглядывая на него по пути из музея домой.

16

Две вороны тут, во дворе у меня за домом в Саут-Хадли. Довольно большие, величиной почти с воронов; и, подъезжая к дому или покидая его, первое, что я вижу, это их. Здесь они появились поодиночке: первая -- два года назад, когда умерла мать. вторая -- в прошлом году, сразу после смерти отца. Во всяком случае, именно так я заметил их присутствие. Теперь всегда они показываются или взлетают вместе и слишком бесшумны для ворон. Стараюсь не смотреть на них; по крайней мере стараюсь за ними не следить. Все же я приметил их склонность задерживаться в сосновой роще, которая начинается за моим домом в конце двора и идет, с четверть мили, по скату к лужайке, окаймляющей небольшой овраг с парой крупных валунов на краю. Нынче я там не хожу, поскольку боюсь спугнуть их, ворон, дремлющих на вершинах тех двух валунов в солнечном свете. И я не пробую отыскать воронье гнездо. Они черные, но я заметил, что изнанка их кральев цвета сырого пепла. Не вижу их лишь тогда, когда идет дождь.

17

В 1950, кажется, году отца демобилизовали в соответствии с каким-то постановлением Политбюро, запрещавшим лицам еврейского происхождения иметь высокое офицерское звание. Постановление было подготовлено, если не ошибаюсь, Ждановым, ответственным в ту пору за идеологию в Вооруженных Силах. К тому времени отцу уже минуло сорок семь, и ему, в сущности, приходилось начинать жизнь заново. Он решил вернуться к журналистике, к своим фоторепортажам. Для этого, однако, следовало устроиться на работу в журнал или газету, что оказалось весьма непросто: пятидесятые годы для евреев были тяжелыми временами. Борьба с "безродными космополитами" была в самом разгаре; за ней в 1953 году последовало "дело врачей", не окончившееся привычным кровопролитием лишь потому, что его вдохновитель, сам товарищ Сталин, в апогее кампании нежданно-негаданно сыграл в ящик. Но задолго до того и какое-то время спустя воздух полнился слухами о планируемых в Политбюро репрессиях против евреев, о переселении этих исчадий пятого пункта на Дальний Восток, в область, именуемую Биробиджаном, неподалеку от китайской границы. По рукам ходило даже письмо за подписью наиболее известных обладателей пятого пункта -- гроссмейстеров, композиторов и писателей, -- содержащее просьбу к ЦК и лично к товарищу Сталину разрешить им, евреям, искупить суровым трудом в отдаленных местностях большой вред, причиненный русскому народу. Письмо должно было со дня на день появиться в "Правде" и стать предлогом для депортации.

То, однако, что появилось в "Правде", оказалось сообщением о смерти Сталина, даже к тому времени мы уже готовились к путешествию и продали пианино, на котором в нашем семействе все равно никто не играл (вопреки стараниям дальней родственницы, приглашенной матерью ко мне в учителя, я решительно не проявлял ни способностей, ни терпения). Но по-прежнему возможности беспартийного еврея в той обстановке устроиться в журнал или газету представлялись жалкими, в связи с чем отец снялся с якоря.

Несколько лет кряду он разъезжал по стране, заключив в Москве договор с ВДНХ. Таким образом, нам иногда перепадали какие-нибудь чудеса -двухкилограммовые помидоры или грушеяблоки; но жалованье выплачивалось более чем скудное, и втроем мы существовали исключительно на материнскую зарплату служащей в районной жилконторе. То были самые нищие наши годы, и именно тогда родители начали болеть. Но все равно отец сохранял верность своей компанейской природе, и часто, прогуливаясь с ним по городу, мы навещали его военно-морских приятелей, нынче заправлявших яхт-клубом, стороживших старые верфи, муштровавших нахимовцев. Их оказалось и впрямь немало, и неизменно они были рады его видеть (вообще я ни разу не встретил кого-либо -- ни мужчину, ни женщину, -- кто держал бы на него обиду). Один из его приятелей, главный редактор многотиражки морского пароходства, еврей с неприметной русской фамилией, наконец устроил его к себе, и, пока не вышел на пенсию, отец готовил для этой газеты репортажи из ленинградской гавани.

Мне кажется, что большую часть жизни он провел на ногах ("Репортера, как волка, ноги кормят" -- было частой его присказкой) -- среди судов, моряков, капитанов, кранов, грузов. На заднем плане всегда присутствовали зыблющийся цинк водной простыни, мачты, черный металлический силуэт кормы с несколькими начальными или конечными белыми буквами названия порта приписки судна. Круглый год, за исключением зимы, он носил черную морскую фуражку с лакированным козырьком. Ему нравилось находиться вблизи воды, он обожал море. В этой стране так ближе всего можно подобраться к свободе. Даже посмотреть на море иногда бывает достаточно, и он смотрел и фотографировал его большую часть жизни.

18

В той или иной мере всякое дитя стремится к взрослости и жаждет вырваться из дома, из своего тесного гнезда. Наружу! В настоящую жизнь! В широкий мир. К самостоятельному существованию.

В положенный срок его желание сбывается. И какое-то время молодой человек захвачен новыми перспективами, строительством собственного гнезда, собственной реальности.

Затем однажды, когда новая реальность изучена, когда самостоятельность осуществлена, он внезапно выясняет, что старое гнездо исчезло, а те, кто дал ему жизнь, умерли. В тот день он ощущает себя неожиданно лишенным причины следствием. Чудовищность утраты делает оную непостижимой. Рассудок, оголенный этой утратой, съеживается и увеличивает ее значительность еще больше.

Человек осознает, что его юношеские поиски "настоящей жизни", его бегство из гнезда оставили это гнездо незащищенным. Ничего не попишешь; тем не менее он может свалить вину на природу.

В чем природу не обвинишь, так это в открытии им того, что его собственные достижения, реальность его собственной выделки менее обоснованны, нежели реальность покинутого гнезда. Что если некогда и существовало что-либо настоящее в его жизни, то это именно гнездо, тесное и душное, откуда ему так нестерпимо хотелось бежать. Ибо гнездо строилось другими, теми, кто дал ему жизнь, а не им самим, знающим слишком хорошо истинную цену собственному труду, пользующимся, в сущности, всего лишь данной ему жизнью.

Он знает, сколь умышленно, сколь нарочито и преднамеренно все, что им создано. Как в конечном счете все это преходяще. И если даже все это никуда не девается, то в лучшем случае ему дано использовать созданное как свидетельство своего мастерства, коим он волен похваляться.

Ведь при всем своем мастерстве он так и не сможет воссоздать то примитивное, прочное гнездо, которое услышало его первый в жизни крик. И он не сумеет воссоздать тех, кто поместил его туда. Будучи следствием, он не может восстановить своей причины.

19

Самым крупным предметом нашей обстановки, или, правильнее сказать, предметом, занимавшим больше всего места, была родительская кровать, которой, полагаю, я обязан моей жизнью. Она представляла собой громоздкое двуспальное сооружение, чья резьба опять-таки соответствовала в какой-то мере всему остальному, будучи, впрочем, выполнена в более поздней манере. Тот же растительный лейтмотив, разумеется, но исполнение колебалось где-то между модерном и коммерческой версией конструктивизма. Эта кровать была предметом особой гордости матери, ибо она купила ее очень дешево в 1935 году, до того, как они с отцом поженились, присмотрев ее и подобранный к ней в пару туалетный столик с трельяжем во второразрядной мебельной лавке. Бо'льшая часть нашей жизни тяготела к этой приземистой кровати, а важнейшие решения в нашем семействе бывали приняты, когда втроем мы собирались не вокруг стола, но на ее обширной поверхности, со мной в изножье.