Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 144

Лицо у Владимира Зеноновнча было размягченное, какое-то домашнее, и Юра подумал… Ну, конечно, как он раньше не догадался: вот кто может помочь-Владимир Зенонович! Нужно попросить его. Быстро что-то придумать, потому что правду сказать нельзя. И попросить…

– Владимир Зенонович! – прошептал Юра. – У меня к вам просьба.

– Какая, Юра? – отечески склонился к нему Ковалевский, не в силах еще отрешиться от власти только что отзвучавшей музыки.

– Пожалуйста, распорядитесь освободить одного пленного красноармейца,

– уже настойчивее произнес Юра. – Я видел, его вели вчера по улице. Ковалевский неохотно оторвал взгляд от сцены, где раскрасневшаяся от

радостного успеха Дольская посылала в зрительный зал воздушные поцелуи,

и удивленно уставился на Юру:

– Откуда у тебя такая блажь? И почему его надо освобождать?

Юра отвел глаза в сторону – как же трудно лгать! – и невнятно стал объяснять:

– Он – садовник… Когда-то был садовником… У нас в имении был сад, и он…

Ковалевский больше не слушал Юру. Он встал и, обернувшись к сцене, тоже великодушно послал воздушный поцелуй просиявшей от этого Дольской. Певица прижала руки к груди, закрыла глаза и склонилась в почтительном полупоклоне.

Когда они спускались но лестнице, Ковалевский, вспомнив о просьбе Юры, стал недовольно ему выговаривать:

– Тебе, сыну потомственного дворянина, не пристало просить за како­го-то садовника… мужика… который к тому же служил у красных.

Юра тихо, но упрямо возразил:

– Но он был добрый…

– Все они… добрые… А мамы твоей нет. И отца – тоже! – жестко ска­зал Ковалевский. – Добрые… а Россия по колено в кровище!..

– Они вышли из театра в густой запах успевшей повлажнеть листвы, по­дошли к автомобилю.

Кольцов широко распахнул дверцу.

– Что там случилось? – устало спросил Ковалевский.





– Пакет из ставки, Владимир Зенонович.

– А, хорошо. – И командующий обернулся к Тане: – Садитесь, Татьяна Николаевна, мы отвезем вас домой.

– Нет-нет! – живо возразила Таня, – Мне хочется пройтись… Такой чу­десный вечер. Павел Андреевич меня проводит. Если вы, конечно, разреши­те, Владимир Зенонович?

– Не возражаю, – улыбнулся Ковалевский. – Да-да, погуляйте! А нам с Юрием пора отдыхать. Не правда ли, лейбгвардия?

Кольцов и Таня медленно пошли по слабо освещенной фонарями улице. Темные дома затаились вдоль тротуара, было очень тихо, и Таня тоже поче­му-то говорила вполголоса:

– Знаете, Павел Андреевич, я давно не выбиралась из дому.

Особенно вечером. А город вечером совсем по-другому смотрится. Вот здесь я часто прежде ходила, наверное, знаю каждый дом. И не узнаю… все по-другому – и улица, и дома…

Она говорила еще что-то. Кольцов слушал, пытался вникнуть в суть раз­говора, кажется, даже отвечал, но его мысли были заняты совсем другим…

«Три дивизии будут пробиваться из окружения. Возможно, они уже в пу­ти… Ковалевский конечно же выполнит указание Деникина и заключит союз с Петлюрой… Пойдет ли на этот союз Петлюра?.. Да, пойдет, в этом слу­чае они станут помогать друг другу… Что-то надо делать! Действовать! Завтра же послать Фролову донесение. Там, в штабе двенадцатой армии, должны знать об этом и, возможно, еще сумеют что-то предпринять…»

Они свернули на другую улицу, поравнялись с длинным скучным зданием Института благородных девиц.

– Здесь я училась, – вывела Павла из задумчивости Таня, указывая на здание. И стала вспоминать об учебе в институте, о подругах, классных наставницах. Танина речь текла тихой музыкой, и постепенно Павел стал вникать в ее рассказ.

Институт благородных девиц запомнился ей как вереница длинных, скуч­ных дней среди таких же скучных дортуаров и классных комнат. Жизнь здесь была подчинена раз и навсегда заведенному порядку, который, казалось, не могли нарушить никакие бури. И все же в той скучной жизни было и свет­лое, праздничное – воскресенье и каникулы, которые Таня проводила в семье тети, родной сестры Таниного отца. С тетей у Тани не было душевной близости – в Екатерине Григорьевне щукинская сдержанность, сухость и ра­ционализм были доведены до предела, а вот с мужем ее, Владимиром Евгра­фовичем, профессором древней истории Харьковского университета, девочка подружилась. Это была дружба, уже пожилого, поглощенного наукой человека и девочки, дружба, интересная и нужная обоим…

Какой же это чудесный, милый старик! Как много он знал и как щедро делился своими познаниями с Таней!

Таня вспомнила свой дом… Приспущенные шторы, сумрак, запах ле­карств, внезапная мамина смерть… Горе и одиночество надолго придавили Таню, очнулась она только в Приморском, в маленьком домике маминой родственницы, куда отправил ее отец.

Жизнь возле тихой, неприметной Нины Викторовны потекла размеренно и спокойно. Старая женщина бесшумно хозяйничала в двух чистеньких комнат­ках, в цветничке и на винограднике, помогал ей прибегавший из слободки ясноглазый смешливый Максимка, сын отставного матроса и потомственной рыбачки. По вечерам долго сумерничали, Нина Викторовна играла на ста­реньком пианино, и Таня не узнавала знакомые мелодии – у ее мамы даже хрупкие старинные романсы, протяжные колыбельные и нежные вальсы звучали сильно и страстно.

Потом два года в Харькове. И снова Петербург… Окончив институт, Та­ня жила уединенно, время проводила за книгами, возилась с цветами в ма­ленькой оранжерейке, которую так любила мама. Жизнь вошла в определенные рамки, устоялась. И тут началось… Февраль семнадцатого года, бурлящий Петроград, толпы людей на Невском и Знаменской площади, на Конногвар­дейском бульваре, Марсовом поле, в Александровском саду. Возбужденные лица, красные банты. Люди поздравляли друг друга, кричали: «Да здравствует свобода!» А потом… На Лиговке вспыхнула перестрелка. Таня видела, как падают люди. Впервые увидела она, как убивают.

Отец жестко ей объяснил: «Самое страшное для человечества – войны и мятежи. Надо сделать все возможное, чтобы этот мятеж был подавлен в за­родыше, и тогда в нашу жизнь вновь вернется красота, осмысленность и по­рядок. Это – единственная правда, и ты должна верить ей, Таня».