Страница 6 из 24
Питер выхватил замызганный граненый стакан, с которым никогда не расставался, и Конь не глядя плеснул ему водки.
— Зараза. Забыл… а, нет! Мы же не о героях, правда?
Я кивнул.
— Я понял, что происходит, — сказал Конь. — Андрей сейчас чувствует себя новобрачным. Женихом смерти пред лицом Господа. В высях горних тихо и спокойно, темно и хладно, и перед алтарем лишь двое, он и она, а Он, — Гена ткнул пальцем вверх, не сводя с меня взгляда, — присутствует всем весом своего отсутствия. Ну не явится же Он им — не по чину. Однако они знают, что Он здесь, и ждут лишь знака, чтобы сочетаться узами и распахнуть дверь в спальню, каких на земле не бывает…
— Могил-то? — Я усмехнулся. — Хотя, конечно, могила — это уже не земля. Это что-то третье.
— Третье состояние души, — торжественно подхватил Конь. — Ни жив ни мертв. Вот что чувствует он. И не может — и ни за что не захочет уже остановиться: назвался груздем — продолжай лечиться. А?
— Резонно. — Я выпил третий стакан. — Можешь еще разок свою ладонь лизнуть?
Конь лизнул и протянул мне карандаш. Я написал: "Он здесь".
И пока Гена шарил взглядом по толпе, я смотрел на окна Веры Давыдовны. Они были темны. Неужели одна в темноте? Скорее — у дочери, которая жила с мужем где-то в районе Военно-инженерного училища.
— Они тоже тут, — тихо сказал Конь. — Ментура.
Я очнулся.
Из подъехавших с трех сторон джипов высыпали милиционеры в толстых куртках, но не успели они приблизиться к толпе, как грохнул выстрел. Десятка два мужчин, бросая недопитое пиво, кинулись врассыпную, оставив на ярко освещенном месте — у столика близ киоска — лишь одного человека в долгополом плаще. Правая рука его была вытянута в сторону милиционеров, которые прятались за машинами.
— Сорока! — раздался голос из мегафона. — Бросьте оружие и поднимите руки над головой! Высоко над головой! Предупреждаю: иначе мы будем стрелять!
— Больше у меня ничего нет! — закричал Сорока. — Я не бессмертен!
Кто-то громко выругался.
Андрей — лицо его в свете фонарей было лиловатым — выстрелил на голос, и тотчас в ответ защелкали пистолеты.
Сорока уронил обрез и пошатнулся.
Мы с Конем сидели враскоряку под столом.
— Mop up!2 — выдохнул я.
И тотчас раздался последний выстрел.
Сорока упал боком и скатился с асфальтового пригорка на тротуар. В киоске визжала Ссан Ссанна. Милиционеры вышли из-за машин и медленно двинулись к телу.
— Быстро! — сказал Конь. — Пошли!
Мы бросились через улицу к кочегарке, нырнули в подвал, пробежали через пустой и слабо освещенный зал бойлерной, где кисло пахло горелым углем, и через незапертую дверь ворвались в душевую. Остановились лишь в коридоре. Переглянулись.
— Только не в комнату, — сказал я. — Деньги при тебе? Хотя, черт, уже поздно! Где теперь достанешь? В ресторане если, а?
— Не достать? — сказал Конь. — Я знаю Ари! Ты не знаешь, а я знаю. У него есть все, и он добрый человек. Итак, в стихию вольную!
7
Таксист за десять минут довез нас до площади у Южного вокзала, где под боком у павильона похоронных принадлежностей стояла будка единственного на весь город холодного сапожника — Ари. Это был маленький армянин со смоляными коленями и лицом, будто вылепленным из сырой глины. Даже клочковатые брови его казались кусочками засохшей глины.
Мы поздоровались. Конь молча отсчитал деньги, и армянин выдал нам две бутылки водки.
— Сколько лет прошу его: продай картинку, а не продает, — сказал Конь, тыча пальцем в изображение Джоконды, вырезанное из «Огонька» и прикнопленное к стене за спиной сапожника. — В цене не сходимся. — Он одним движением отвернул пробку и глотнул из горлышка. Протянул мне. Я попытался повторить эту манипуляцию, и мне это удалось со второй попытки. — Тридцать копеек, Ари.
Армянин поднял свои глиняные веки и посмотрел на него укоризненно:
— Это же Мона Лиза, Гена, кисти великого Леонардо да Винчи. — Он вздохнул: — Пятьдесят.
— Да весь тот сраный журнал, из которого ты выдрал эту мазню, столько не стоит! — закричал Конь.
— Это — красота, Саша, — не повышая голоса, возразил Ари. — Пятьдесят копеек. И убери бутылку — мусора на горизонте.
Мы спрятали бутылки в карманы и поплелись пешком в сторону центра. Конь бурчал что-то себе под нос.
— Хочется этого, — вдруг сказал он, останавливая меня на эстакадном мосту через Преголю. — Почему, Борис? Я деревенский парень, который всю жизнь ссал с крыльца во двор, а первой моей бабой была сеструха. Двоюродная, правда, — уточнил он не особенно убедительным голосом. — Но ведь хочется! Угадай — чего.
Я кивнул.
— А как звали коня Александра Македонского — Буцефал, Цеденбал или…
— Задолбал! — закричал Конь во весь голос. — Я про Ари и Джоконду. Ты понял теперь, почему я люблю эту жизнь, а не ту, я Ари люблю, и тебя, и Джоконду за тридцать копеек и не хочу быть женихом и пить за героев, даже если они нас с тобой возвышают хрен знает куда? Понял? Это и есть моя юстиция, моп ее мать!
— Да. Пойдем-ка отсюда.
8
Всю вторую половину декабря мы с Конем по ночам разгружали пароходы в торговом порту, а днем сдавали зачеты, поэтому ходили слегка очумелые. Мы зарабатывали деньги, чтобы встретить Новый год в лучшем ресторане города, где когда-то возвращавшиеся из десятимесячных походов китобои прикуривали от сторублевок и пили шампанское, закусывая его обмокнутыми в сахар розами. После расформирования китобойных флотилий знаменитые гарпунеры подались кто куда, но в большинстве своем поспивались и оказались среди бичей, появлявшихся иногда у киоска Ссан Ссанны.
За несколько дней до праздника меня разыскала Катя с поручением от матушки:
— Вера Давыдовна хотела бы встретить Новый год с вами. Будем только мы с Павликом, мама и вы. То есть вы с другом, — безжалостно уточнила она. Он всегда носит золотое кольцо в ухе?
— Он родился с этим кольцом в зубах, вот и приходится носить его в ухе. Каждая его мысль стоит столько же, сколько кольцо.
— И столько же весит? — Она улыбнулась, показав красивые желтые зубки. — Значит, договорились.
Катя ушла, пританцовывая на высоких каблуках, а я закурил у окна в коридоре и сказал себе, что, если эта дрожь внутри не уляжется, к Новому году у меня случится приступ пляски Святого Витта…
В полдень тридцать первого, подремав после тяжелой ночи в порту (разгружали химудобрения в мешках), приняв душ и побывав в лучшей парикмахерской, надев лучшие костюмы-тройки и повязав свежие галстуки, два лучших в этом мире парня, то есть мы с Конем, отправились перекусить в лучший ресторан, поскольку до урочного часа — девяти вечера — нам просто нечем было заняться. В кармашек жилета я сунул часы-луковицу — настоящий Павел Буре чистого серебра, полученный моим дедом в 1915 году за отличную стрельбу из рук генерала Брусилова.
К обеду мы заказали водки и помянули моего непутевого брата Костяна, годовщина смерти которого приходилась на предновогодье.
— А я ведь плохо его знал, — сказал Гена, когда мы отобедали и заказали еще один графинчик. — Знал, что он тебе двоюродный, что малахольный, что стихи пишет, что незадачливый картежник, что вы росли вместе…
— На самом деле он вырос в библиотеке, — сказал я. — И первой его женщиной была библиотекарша, пожилая девушка в шерстяных носках и вязаных перчатках, из обрезков которых высовывались пальцы с обкусанными ногтями. Она жила в том же доме, где и библиотека, и единственным существом, о котором она заботилась, был огромный черный кот кавалерийской стати. Похоже, она его побаивалась. И чтобы избавить ее от этого страха, Костян как-то пришел к ней в гости с бутылкой красного крепленого и коробочкой пилюль для страдавшего какими-то там глистами котяры. Хозяйка держала кота, а Костян засовывал ему под хвост пилюлю с ниточкой… Да я правду говорю! Наконец он поджег ниточку — и ровно через четыре секунды (мы с ним рассчитывали время по хронометру) котяру разнесло на мелкие кусочки, которые безутешная хозяйка при помощи безутешного друга отскребали от стен до самого утра и так устали, что утром им ничего не оставалось, как соединиться, подобно другим миллионам мужчин и женщин, и это у них так здорово получилось, что через неделю библиотекарша надела белоснежный костюм, умопомрачительную шляпу кремового цвета с широкими полями, украшенными живыми вишенками, туфли на недосягаемых каблуках, купила билет и отбыла в неизвестном направлении — то есть в новую жизнь. А Костян поступил вскоре в университет…