Страница 13 из 24
14
Я не стал интересоваться у бабушки, как она разузнала мой номер телефона, только предупредил, что приеду не один.
— Как ее зовут? — спросила бабушка. — Вера или Катя?
— Вера, — сказал я. — А почему Катя?
— Это все карты, Борис, — серьезно ответила она. — Так в пятницу же вечером.
И в пятницу вечером мы отправились электричкой через по-февральски расквашенные поля, сквозные тощие леса — домой, к бабушке, которая отмечала свой день рождения несколько раз в году, как только предчувствовала приближение гнетущей меланхолии.
Мне понравилось, что Вера не стала рядиться девочкой-подростком, но лишь как-то по-особенному уложила волосы, сняла тяжелые золотые серьги, оттягивавшие уши, и надушилась какими-то редкостными духами, запах которых то возникал вдруг, будоража мое испорченное воображение, то становился едва-едва ощутимым, словно дразня и вызывая раздражение памяти, а то и вовсе исчезал. Когда я спросил, как называются духи, Вера пожала плечами: "Катя говорит — cache-cache, но она врушка. Я никогда про такие не слышала". — "В переводе с французского — игра в прятки, — сказал я. Кстати, среди множества бабушкиных причуд есть одна уникальная. Она свободно владеет французским, однако не может ни прочесть, ни написать хоть слово на этом языке. Она учила язык на ходу — у матери, которой было недосуг научить дочь даже писать по-русски. Это я ее научил, когда отец привез ее к нам. Мне было семь лет. Помню, когда ей объяснили, как пользоваться уборной, она с изумлением и негодованием воскликнула: "А la maison — срать?!""
Вера уткнулась носом в мое плечо, вздрагивая от смеха.
Узнав, что бабуля курит трубку, она собрала в картонную коробку несколько десятков непочатых пакетов с ароматным трубочным табаком, который дарили Максу друзья, — в подарок бабушке.
— Ей будет приятен сам подарок, — предупредил я ее. — А курит она махорку. И водку пьет стаканом. Граненым стаканом, изобретенным, говорят, еще Верой Мухиной.
Анна Сигизмундовна Григорьева-Сартори встретила нас у пылающего камина, налила по рюмке коньяка "с дороги" и сразу стала называть Веру девушкой и Верочкой. Меня же отправила наверх ("Я постелила вам в твоей комнате, разберись-ка, пока мы накрываем на стол"). Поднявшись на второй этаж, я сел на низенькую табуреточку под часами, висевшими рядом с дверью в детскую, и закурил.
— Он перестал считать этот дом родным, — грустно проговорила бабушка внизу, раскуривая трубку. — Но он любит меня и ради меня готов смириться… со всем этим… Но пойдемте-ка, Верочка! Угощение готово, теперь надо подобрать напой… выпивку то есть…
Бабушка выпила больше обычного, сыграла на гитаре что-то разудалое, а когда часы в соседней комнате пробили два пополуночи, вынула из кармана металлическое яйцо, сдвинула что-то и поймала в ладонь перстень.
— Надевай, — велела она. — На мизинец. Это мужской перстень, Верочка, кто знает, сколько я еще…
— Ну! — нахмурился я. — Будешь каркать — не возьму.
— Откаркала свое, — проворчала бабушка, раскуривая трубку.
— Она почему-то считает, что этот перстень — наша родовая реликвия, пояснил я Вере. — И не дай Бог усомниться! Последует такая лекция по генеалогии…
— Расскажи тогда сам! — сердито сказала бабушка. — Генеалогия! Это были живые люди с живой кровью, которой их родословные и написаны. И будут писаться. В том числе твоей кровью, — с ехидной улыбкой добавила она. Отныне ты — владелец перстня фон Лихтенштейна.
Я закурил последнюю сигару и поведал Вере историю этого странного рыцаря-чудака, которого бабушка почему-то числила среди наших предков. Впрочем, с тех пор прошло столько веков, что в одном из дождливых столетий наши семьи волею случая могли и не избегнуть смешения кровей.
Великий рыцарь Ульрих фон Лихтенштейн родился, жил и умер в Штирии. Будучи пажом Маргариты, жены правящего герцога Леопольда Штирийского, тринадцатилетний юноша влюбился в нее так, что пил воду, в которой она мыла руки, и поглощал содержимое хрустальной вазы, которую утром выносили из спальни герцогини. Она же не обращала на него ровно никакого внимания. Шли годы, а Ульрих служил своей взбалмошной Даме. Поседевший, он участвовал во всех турнирах — на одном из них ему и отрубили мизинец.
И лишь после этого Маргарита согласилась принять его на службу. В знак своей благосклонности она прислала рыцарю золотой перстень, изготовленный точно по размерам отрубленного когда-то пальца. В соответствии с правилами рыцарь теперь мог провести ночь с Дамой, не нарушая ее чистоты. Вообразив себе ночь с любимой, рыцарь разразился следующей сентенцией: "Только глупец может до бесконечности служить там, где нечего рассчитывать на награду". После чего надел подаренный перстень на то место, где когда-то был палец, тень от его руки, упавшая на пол, была пятипалой, — и сказал: "Держится. Это и есть любовь, остальное же — лишь тень ее".
Я вытянул руку перед собой — Вера взвизгнула вполне натурально, увидев на беленой стене тень моей четырехпалой руки. Она потрогала мой мизинец, на который я нацепил перстень, и убедилась, что палец на месте.
— Это не мистика, — сказала бабушка, наливая всем по отвальной. Просто у вас еще все впереди, может быть.
— После смерти отца и матери она держится этими сказками, — сказал я, когда мы поднялись наверх. — Можно обойтись ночником — его сделал отец. Я к нему привык. Отец это поощрял. У него в директорском кабинете висела на видном месте цитата из дневников Льва Толстого: "Если спросишь, как можно без времени познать себя ребенком, молодым, старым, то я скажу: "Я, совмещающий в себе ребенка, юношу, старика и еще что-то, бывшее прежде ребенка, и есть этот ответ". Выключатель левее…
Вера зажгла ночник в форме шара, обклеенного картой звездного неба, и с сомнением уставилась на две железные койки, поставленные рядом.
— Выдержат, — успокоил я ее. — Только шума не оберешься.
Через час она попросила воды, и я принес коньяк и графин с газировкой.
— Бабушка играет в сказки, — сказала Вера, выпив коньяку. — А ты?
— После смерти матери я просто остервенел: школа — бассейн — школа. Я вскапывал воду часами — тренер уставал, а я — нет. И еще рисование… Да, когда-то я очень увлекался рисованием… Ходил на натуру, но только один. Мы все какие-то разные были. Мать была такая кругленькая, веселая, легкая на ножку. Говорила о себе: "Жрун, болтун и хохотун". Она так аппетитно облизывала пальцы после мороженого, что отец отворачивался, но тогда я не понимал, почему он отворачивается. А отец — сухопарый, широкоплечий, видом сосна, а внутри — вяз. Его все любили. После смерти матери он вдруг сказал: "А я ведь так и не убедился в смерти этого тутейшего. Мне сказали, что он сдох, и все. Эта вошь осталась в моих снах и отравляет мою жизнь денно и нощно". Он пил каждый день. Пил водку. А раньше только вино, да и то очень редко. Он просто сгорел за несколько месяцев. Он не мог себе простить того побега от дикаря с топором, каялся, говорил, что должен был сразу вступить с ним в схватку, а поддался инстинкту трусости… и так далее. Он же во время войны был разведчиком, а в конце войны служил в контрразведке СМЕРШ, таких зверей брал… А тут — испугался психа с топором…
— Он и твои сны отравляет?
— Лесной Царь. Ничего вроде бы не происходит, только убыстряющийся топот копыт, конвульсии ребенка, непонятный, но усиливающийся и неостановимый страх, никаких вампиров и духов, — и вдруг нба тебе: смерть. Смерть из ничего. Из глубины глубин. Этот плоскостопый юморист каким-то волшебным образом чувствовал потаенное зло в самой душе…
— Плоскостопый — кто?
— Гёте.
Я выпил коньяку и закурил.
— Нарисуй меня, — попросила Вера. — Не спится. Света хватит?
— Духа тоже, — неловко пошутил я, берясь за бумагу и карандаш. Одалиска. Выдвинь коленку чуть… ага, вот так! Утром отредактируем. А то получится какое-нибудь сплетенье труб, скрещенье шлангов… Знаешь, в наших женщинах — в белорусских старухах — всегда обнаруживалось что-нибудь металлическое. — Грифель карандаша приятно шуршал по бумаге. — И откуда оно бралось в женском организме, никто не мог понять. Например, у всеми любимой прабабушки оказалось металлическое сердце. Как все горевали! Оно было из чистого золота.