Страница 1 из 15
Оноре де Бальзак
Мэтр Корнелиус
Графу Георгию Мнишку.
Какой-нибудь завистник, видя на этой странице блестящее сарматское имя, одно из самых старинных и знаменитых, мог бы заподозрить, что я пытаюсь, по примеру ювелиров, придать больше цены новой работе, вправив в нее старинную драгоценность, согласно прихоти нынешней моды; но вы, дорогой граф, как и еще кое-кто, знаете, что я стремлюсь воздать должное таланту, воспоминаниям и дружбе.
Это было в 1479 году, в день всех святых, когда в соборе города Тура вечерня шла к концу. Архиепископ Гелий Бурдэнский поднялся со своего места, чтобы самому благословить верующих. Проповедь была длинная, служба затянулась до ночи, и глубокая темнота воцарилась в некоторых частях этого прекрасного храма, две башни которого были тогда еще незакончены. Однако святым поставлено было немалое количество свеч в треугольных подсвечниках, предназначенных для этих благочестивых приношений, ни смысл, ни ценность которых еще достаточно не поняты. Были зажжены все светильники в алтарях и все канделябры на клиросе. Это множество огней, неравномерно расположенное среди чащи колонн и аркад, поддерживающих три нефа, едва освещало громадный собор, так как, сочетаясь с густыми тенями колонн, отбрасываемыми на переходы здания, огоньки своей неистощимо причудливой игрою еще более подчеркивали мрак, в котором скрывались своды с арками и боковые часовни, и без того темные, даже днем. Не менее живописное впечатление производила толпа. Некоторые лица так смутно белели в полутьме, что их можно было счесть за призраки, в то время как другие, освещенные рассеянными отблесками света, выделялись как главные персонажи на картине. Статуи казались живыми, а люди — окаменевшими. И тут и там в тени колонн блестели глаза. Казалось, камень бросал взоры, мрамор говорил, своды повторяли вздох, все здание было одушевлено. В жизни народа нет сцен более торжественных, моментов более величественных. Людским массам для поэтического творчества нужно движение, но в эти часы религиозных размышлений, когда богатство человеческой души приобщается величию небес, молчание полно непомерно высокого смысла, преклоненные колени выражают страх, сложенные ладони — надежду. Когда все устремляются душою к небесам, начинает действовать особая духовная сила, вполне объяснимая. Мистическая экзальтация верующих, собравшихся вместе, влияет на каждого из них, и даже самого немощного духом, вероятно, подхватывают волны этого океана любви и веры. Своей электрической силой молитва преодолевает таким образом само естество человеческое. Этим безотчетным единством стремлений у людей, вместе повергающихся ниц, вместе возносящихся к небесам, вероятно, и объясняется магическое влияние, которым обладают возгласы священников, мелодии органа, благовония кадил и пышность алтаря, голос толпы и молчаливая молитва. Вот почему мы не должны удивляться, что в средние века в церквах, после длительных экстазов, возникало столько любовных страстей, которые зачастую наставляли отнюдь не на путь святости, хотя женщин, как и во все времена, они приводили в конце концов к раскаянию. Религиозное чувство, несомненно, было тогда в родстве с любовью, — порождало ее или само порождалось ею. Любовь еще была религией, она еще отличалась своим особым, прекрасным фанатизмом, простодушной суеверностью, высокой самоотверженностью, созвучными с христианством. К тому же связь религии с любовью можно объяснить нравами того времени. Прежде всего общество встречалось только у алтарей. Только там были равны сеньоры и вассалы, мужчины и женщины. Влюбленные могли встречаться и вступать в общение друг с другом только там. Наконец, церковные торжества по тем временам заменяли зрелище; в церкви женщина живее испытывала душевное возбуждение, чем в настоящее время на балу или в Опере. Не сильные ли волнения приводят всех женщин к любви? Вмешиваясь в жизнь, проникая в каждый ее уголок, религия в равной мере становилась соучастницей как добродетелей, так и пороков. Она проникала в науку, в политику, в искусство красноречия, в преступления, на троны, в плоть и кровь больного и бедняка, — она была все. Такие полунаучные замечания, быть может, подкрепят достоверность этого этюда, хотя некоторыми своими деталями он мог бы встревожить утонченную мораль нашего века, как известно, застегнутого на все пуговицы.
В ту минуту, когда кончилось пение священников, когда последние аккорды органа смешались с переливами голосов могучего церковного хора, запевшего «Аминь», и последние отзвуки еще не заглохли под дальними сводами, когда собравшиеся в молчании ждали благостного слова прелата, один горожанин, торопясь домой или опасаясь за свой кошелек в сутолоке, неизбежной при выходе, потихоньку удалился, хотя и рисковал прослыть плохим католиком. Некий дворянин, притаившийся у одной из огромных колонн, окружавших клирос, и как бы укрытый ее тенью, поспешил занять место, покинутое осторожным горожанином. Пробравшись туда, он быстро уткнулся лицом в перья, украшавшие высокую серую шляпу, которую он держал в руках, и с видом сердечного сокрушения, способным растрогать любого инквизитора, преклонил на скамеечку колени. Внимательно взглянув на этого молодого человека, соседи, казалось, узнали его и, снова принимаясь за молитву, не удержались от жестов, в которых выразилась общая мысль — мысль язвительная, насмешливая, немое злословие. Две старухи покачали головами, обменявшись настороженными взглядами. Стул, которым завладел молодой человек, находился возле входа в часовню, устроенного между двух колонн и закрытого железной решеткой. В те времена церковный капитул за довольно большие деньги предоставлял праве некоторым владетельным семействам или даже богатым мещанам, не в пример прочим, слушать вместе со своей челядью церковную службу из боковых часовен, расположенных по обеим сторонам вдоль двух малых нефов. Такая продажа церковных мест практикуется и до сих пор. Какой-нибудь женщине предоставлялась в церкви часовня, словно ложа в нынешнем Итальянском театре. На съемщиках таких привилегированных мест лежала обязанность заботиться о благолепии своей часовни. Для каждого было вопросом самолюбия пороскошней украсить ее, а от этих тщеславных стараний церковь была не в накладе. В часовне, у самой решетки, рядом с местом, которое освободил мещанин, молодая дама преклонила колени на красную бархатную подушку с золотыми кистями. Серебряный позолоченный светильник, висевший под сводом часовни перед великолепно украшенным алтарем, бросал бледный свет на молитвенник, который она держала. Книга затрепетала в ее руках, когда молодой человек приблизился к решетке.
— Аминь!
После этого возгласа, произнесенного нежным, но срывающимся от волнения голосом, к счастью заглушенным громкими звуками общего песнопения, она быстро шепнула:
— Вы губите меня!
В этом восклицании прозвучала такая невинность, что перед нею должен был отступить порядочный человек, оно проникало в самую душу, но незнакомец, вероятно охваченный порывом страсти и не владея собою, остался на своем месте и, слегка подняв голову, заглянул в глубину часовни.
— Спит! — ответил он настолько приглушенным голосом, что этот ответ молодая женщина уловила, как эхо улавливает еле слышные звуки. Дама побледнела, на мгновение отвела глаза от веленевой страницы и украдкой посмотрела на старика, которого разглядывал юноша. Не содержалось ли уже в этой безмолвной игре взглядов некое ужасное сообщничество? Посмотрев на старика, она глубоко вздохнула, подняла свою прекрасную голову, украшенную на лбу драгоценным камнем, и устремила глаза на картину, изображавшую святую деву. Эго простое движение, эта поза и влажный взгляд говорили с неосторожной наивностью обо всей ее жизни: будь женщина порочной, она бы умела притворяться. Человек, причинявший столько страха обоим влюбленным, был горбатым, почти совершенно лысым старикашкой, свирепым с виду; на его груди, под широкой грязновато-белой бородой, подстриженной веером, сиял крест св. Михаила; грубые, сильные руки, поросшие седыми волосами, сложенные, должно быть, для молитвы, слегка разомкнулись во сне, которому старик неосторожно предался. Правая рука вот-вот готова была упасть на меч, стальная чашка которого в виде крупной раковины была украшена резьбою; он так пристроил свое оружие, что рукоять находилась у него под рукой; если бы рука, не дай бог, коснулась стали, старик безусловно тотчас же проснулся бы и бросил взгляд на свою жену. Язвительная складка его губ, его властно приподнятый острый подбородок свидетельствовали о злобном уме, о холодной и жестокой предусмотрительности, позволявшей ему все угадывать, потому что он умел все предполагать. Желтый лоб его был собран а складки, как у тех, кто привык ничему не верить, все взвешивать, определять смысл и точное значение человеческих поступков, подобно скрягам, бросающим червонцы на весы. У него было крепкое костистое сложение, он казался раздражительным и легко впадающим в гнев — короче говоря, точь-в-точь людоед из сказки! Итак, стоило этому страшному вельможе проснуться, молодую даму ждала бы неизбежная опасность. Ревнивый супруг уж распознал бы разницу между старым мещанином, который не вызывал у него никакого подозрения, и только что появившимся стройным юношей, придворным щеголем.