Страница 48 из 70
Потом внизу гудела машина со свидетелями. Потом они возвращались ровно через месяц.
Зотов такого еще не видел.
Серега-второй рос хороший, теплый, цеплялся за Верочку, как мартышонок, а Зотову лез руками в пасть и дышал в нос. Не то беда, что его от Зотовых заберут, а то беда, что он к этим попадет.
Дед пришел под руку с бабушкой и сказал:
— Пора это дело решать.
А бабушка сказала:
— Мать она, конечно, мать, но и мы родня… Санька, а правду твоя Жанна сказала, что ты с Верочкой живешь?
— Неправда, — сказал Санька.
А дальше дело пошло колесом.
«На другой день я сидел у стола и что-то читал. Не помню.
Санька пришел с улицы и хотел в пальто войти к Верочке. Но я не велел ему. Он кинул пальто и шапку на стул, постучался и вошел к ней. Было слышно, как он сел на скрипнувший диван и сказал:
— В тебя мой отец влюбился.
Она помолчала и ответила:
— Я думала — ты.
— Нет… А ты в меня?
— Нет, — быстро ответила она. — Не сомневайся.
Опять молчат. У меня душа в пятки ушла. Неужели Генка?
— А ты как? — спросил он.
— Мне все равно, — сказала она. — Как он хочет.
Пора вмешиваться или нет?
Правнук вышел и стал одеваться.
— Чествовать — это необязательно, Саня, — сказал я.
— Некогда. Я по делу, — ответил он и выкатился.
Все головастики, Санька, Жанна, Генка, Вера — все головастики чертовы».
Зотов заглянул к ней. Она сидела на стуле, положив руки на колени.
— Вот что, дочка, не дури, — сказал он. — Никому ты ничем не обязана. Это мы тебе обязаны. Делай, как тебе лучше.
Она кивнула, не поднимая глаз.
«— Генка добрый малый, но балбес, — сказал я. — Сто раз подумай.
— Он странный, — сказала она. Вот это уже интересно.
— И насчет жилья ты в голове не держи. Это я беру на себя. Решай свободно.
Она опять кивнула.
Более идиотского разговора, чем тот, который случился потом, я не слышал в своей жизни.
Генка явился веселенький и с глупой улыбкой прошелся по комнате.
— Дед… скажи мне…
— Я знаю, — говорю.
— А как ты думаешь, она — мягкая?… Не физически, конечно… — сказал он. — А в другом смысле… В смысле человеческом…
За дураками за море не ездить, своих полно.
— Она вроде нашей бабушки, — сказал я. — Только обманутая. Ну иди. Иди к ней.
— Прямо сейчас?»
— Запомни, — сказал Зотов, — она в нашей семье саженец. За ней нужен уход.
— Это сколько угодно.
Он вошел к ней и оставил дверь открытой. Болван. Надо было постучать. Он пригладил волосы. В Танином незабываемом трюмо было видно, как она выпрямилась от кроватки и застегнула пуговицу у горла.
«Повторяю, более идиотского разговора я не слышал за всю жизнь.
— Давай с тобой жить, — сказал он. — Распишемся. Девочку я усыновлю.
— Давайте.
— Называй меня на ты.
— Давай.
— И Серега с нами. Ты его считаешь за сына?
Серега-второй заорал.
— Считаю, — сказала она и расстегнула кофточку. — Отвернись.
— Я интеллигент, — сказал он.
— Это ничего, — сказала она.
Серега начал чмокать.
— А интеллигентов всегда к простому народу тянет, — сказал он.
„О мама мия! О матка боска ченстоховска!“
Генка прошелся по комнате, посмотрел на себя в трюмо.
— Мы с тобой в Африку поедем, — сказал он. — На три года.
— Ладно, — сказала она.
— У меня все запланировано. Или куда-нибудь еще. А ты меня любить будешь?
— Как ты, так и я, — сказала она.
Генка распрямил плечи и сделал несколько физкультурных движений.
— Нет, в Африке жарко, — сказал он. — Для детей. Давай здесь жить.
— Давай.
— А кто отец Люсеньки?
— Ты не знаешь.
— Я ему пасть порву, коленки покусаю, — сказал интеллигент.
— Он пожалуется, — ответил простой народ.
Но дело в том, что этот разговор из наиглупейших вовсе не передавал смысла того, о чем на самом деле они говорили. И я понял: надо, чтобы этих балбесов никто не тронул».
Есть притча, Зотов уж и не помнил, в какой библии ее вычитал. В какую-то священную ночь отец собирает четырех сыновей, чтобы рассказать историю народов.
Первый сын с высоким челом философа и пророка — этому сыну надо рассказать все и растолковать скрытый смысл судеб. Второй сын кругломордый, торговый — надо сокращенно объяснить историю и установить пределы его хитроумия. Третий сын — шея, прямая как колонна и руки, пригодные к мечу, — ему надо приказать, делай так, а так — не надо. Младший же сын поднял к отцу детские глаза пастуха, и, не понимая, он слушает отца с надеждой и любовью. Ему ничего не надо объяснять, его надо только погладить по голове.
Но остальным трем надо сказать огненные слова, что все их оправдание на земле — сделать так, чтобы было хорошо этому младшему. Иначе будут они прокляты.
— Верочка, поди сюда, — позвал Зотов. — Прикинем, где ты будешь жить.
Они вышли. Генка сел на стул, а она встала у его плеча.
— Поднимись! Ты!.. — сказал Зотов.
— Ах да, — ответил Генка и подскочил.
Зотов взял ее за руку и усадил.
— Верочка, — сказал он, — давай прикинем, где ты будешь жить с мужем и детьми и будешь им хозяйкой, и крышей, и защитой души.
Генка-интеллигент сел рядом с ее стулом на корточки и прислонился к ее опущенной руке.
Она подняла на меня глаза.
Эх, мать честная. Ну ладно.
А Санька в армию пошел.
Это было в 65-м году восьмого мая, и город готовился к Дню Победы, который впервые за двадцать лет собирались отмечать широко и по-людски.
— Со мной пойдешь или останешься? — спросил дед.
— С тобой, Афанасий, — ответила бабушка.
— Подождать, что ли?
— Подожди, голубчик, День Победы встретим и двинемся… В мае…
И эти слова послужили яростному спору Зотова с Марией. Такого у них не было никогда.
— Вам надо доспорить безбоязненно, — сказал Витька Громобоев.
И увез их на водохранилище, где у него была изба. Потом уже узнали, что это была изба Миноги.
Двадцать лет прошло! Господи!
И у всех надежда, что жизнь и мир можно переделать умело и с достоинством.
Еще зимой дед позвал Зотова.
— Петька… — сказал дед. — Мне уходить пора, а куда — поглядим, если покажут, а может, никуда, а может, в тебя… Вот дождемся Дня Победы и пойдем с бабушкой.
— Что ты это надумал?
— Хватит. Сто четыре года. А тебе завет — тетрадки свои не бросай. На старое обопрешься — легче в новое прыгать.
— Дед… а во что новое?
— Надо догадаться, как жить, когда в мире мир…
Хотел было Зотов перебить, дескать, сейчас все об этом думают, но он палец поднял — цыц! — и сказал главное, которого Зотов еще не слыхивал:
— И бороться со злом оборачивается злом, и не бороться со злом оборачивается злом — вот противоречие. Вот противоречие, Петька! Значит, зло есть нечто неведомое.
— Так…
— Пора узнать, что есть зло и с чего оно начинается. Тогда и откроется — как его не начинать…
А Зотов как в проруби тонет.
— Дед, дедушка… почему такая печаль?… Неужели нам в этом десятилетии расставаться?… Такая сладкая привычка жить возле тебя. Так было прочно, что ты меня старше и все скажешь, а чего не знаешь — не солжешь мне ни языком, ни рукой… Неужели не осталось года твоей любви ко мне?… Может быть, еще передумаешь ты?
— Хватит, Петька, хватит. Будет тебе за сотню, и ты задумаешься: не пора ли?
— Ну подумай, дед, подумай. Может, бабушка отговорит.
— Да она-то вот и устала. А как я ее одну туда пущу?
— Куда, дед?
— Да в этот, в сапожниковский вакуум. Холодно ей там будет… у кого на груди заснет? Привыкла она… За столько лет сердца наши срослись… да и отстучат вместе.
— Дед, дед… Жизнь моя.
Ему бы, дураку, запомнить этот разговор, но так вышло, что они с Марией накануне Дня Победы оказались на водохранилище, и отвел их туда Громобоев.
Они, как всегда, спорили, а Громобоев из угла мерцал бутылочными глазами.