Страница 6 из 29
…Что же касается бежевой черкески, то мама выпросила ее у дядьки для поездки в Кисловодск, а отец сделал из жести сентиментальный кинжал.
В те годы поехать в Кисловодск было все равно что теперь в Монте-Карло. Теперь вон каждое лето, а то и зимой студенты сбиваются в компании: "Махнем на юг? У нас там компания каждый год. Поехали, старик?" - "Куда? Вы с ума сошли! Ведь это денег нужно чертову прорву!" - "Да это ты с ума сошел, старик! Будем жить в палатках, на еду тратить меньше, чем здесь, а обратно доберемся как-нибудь. Да господи, о чем задумываться!"
А тогда поездка на курорт была делом ответственным.
Отец подумал-подумал и сказал матери:
– Какого черта! Премию я получил.
Премию он получил. Рационализатор. В газете "За индустриализацию" его хвалили.
– Поедешь с детьми на Кавказ.
И он ткнул пальцем в школьный атлас.
…В номере доели остатки московской еды, мама пошла искать комнату, а Гошка вышел на балкон.
Пасмурная улица уходила вниз. За каменной стеной чернели войлочные пальмы. Серое небо моросило дождиком, и вдоль тротуара в водоворотах крутились спички.
И вдруг Гошка увидел дивное диво, чудо, сон. Снизу вверх по белым камням мостовой поднимался всадник. Угловатая бурка, застегнутая у горла, накрывала лошадиный круп. Мягкие ичиги в стременах. Цепкая рука на поводьях. Сказочный ахалтекинец перебирал копытами и кланялся змеиной шеей. Это было настоящее, а не в кино.
Гошка окостенел на балконе, а горец что-то крикнул, хлестнул плеткой коня и исчез в искрах и в серебряном клацанье подков.
Гошка раскрыл чемодан, вытащил амуницию, оделся, осмотрел себя в пузырчатом зеркале шкафа и, положив руку на кинжал, вышел из номера.
Он долго бродил по улицам, зорко оглядывая молчаливые пасмурные дома, но никого не убил и никого не защитил. А потом ему вдруг стало стыдно.
Он вернулся в гостиницу и снял черкеску.
Откуда пришел стыд, он знал. Он же не горец, а просто выряженный в черкеску московский мальчик двенадцати лет, которого привезла мама, и потому он не настоящий, а нарисованный. Ну, проехал горец в красивой одежде. Значит, у них такую носят. А у нас носят другую. Мятые штаны с отрывающимися пуговицами и москвошвеевскую кепку с написанной чернилами ценой на подкладке, и неувядаемую рубашку - апаш, и еще носят сиреневые футболки с подкатанными рукавами, и пайковый хлеб в кошелке, ситный и пеклеванный, и слипшиеся комки конфет-подушечек.
Он вернулся в гостиницу, снял нарисованную черкеску и больше не надевал ее никогда, как больше никогда не носил лука со стрелами, не втыкал в волосы журавлиных перьев, не дрался на шпагах за мадам Бонасье. Гошка понял, что он не хочет играть роль, и сказал - "на фиг" и что не пойдет в артисты.
Кстати, злополучную картину, конечно, закрыли. Потому что от сценария остались, как обычно, одни поправки, и на студии, как обычно, очень кричали взрослые.
И в дальнейшем Гошкины карьеры рушились из-за тех же самых причин - из-за ревности близких, из-за поправок, которые навязали посторонние, и из-за того, что он сам говорил - "на фиг", когда видел над головой вместо журавлиных облаков дешевое нарисованное небо.
А потом Гошка прилип к этому человеку и ходил за ним, как собачонка. Но это знал только Гошка, а всем окружающим казалось - нет, не собачонка, а просто двое молчаливых друзей прогуливаются по скрипучим дорожкам, пьют нарзан и обмениваются скупыми мужскими словами. Но насчет скупых слов опять же знал только Гошка, а всем окружающим казалось, что Гошка трещит без умолку, шагая рядом с лысым мужчиной. Никогда еще Гошка столько не разговаривал. Он говорил не переставая, заговариваясь до одышки, и ночью лежал в постели, разинув рот и выпучив глаз, как дохлая рыба на песке, и все вспоминал - чего он еще не договорил и какую мысль надо будет развить завтра. Так что даже если Гошкин монолог поделить поровну на двух человек, то и тогда это было бы похоже на диспут двух трепачей.
Впрочем, и потом в случаях острой влюбленности Гошка или молол не переставая, или безмолвствовал и таращился, как окорок на витрине.
А потом Гошка потерялся.
Это случилось после того, как он посмотрел немой фильм "Тихий Дон" и ему понравились и Аксинья и Григорий, но дело не в этом, а в немце. Там в одном кадре мелькнуло и задержалось лицо немца, которого Григорий на войне проткнул пикой.
Гошка в кино ничего никому не сказал, спокойно пошел домой и перестал болтать совсем, а этот человек на него поглядывал и даже разговорился с мамой и Серегой. И только ночью Гошка не мог заснуть, не мог больше сдерживаться, заплакал, и не с кем было поговорить. Немцу было страшно, и он кричал, а Григорий уже не мог остановить пику. До сих пор Гошка думал, что всегда можно добиться прощения, если очень кричать. А этого не простили. Мама поднялась и спросила:
– Что с тобой?
– Немца жалко.
И мама очень долго стояла в темноте черным силуэтом. А потом сказала:
– Это кино. Это не настоящее. Спи, сынок.
И Гошка хотя и сам знал, что кино, и это ему не помогало, тут вдруг сразу успокоился и заснул.
А наутро пришел этот человек и сказал маме, что нашел ей другую комнату, не на окраине, на горе, а близко от столовой, в центре, и недалеко от его собственной комнаты, и если ребятам что нужно, то он будет под боком. И мама сказала, пожалуй, надо переехать, а то здесь слишком мрачно и по ночам дерутся карачаевские парни.
И тут послышался крик с улицы, и хотя светило солнце, опять началась драка и пробежали какие-то люди, а потом милиционер. И человек этот и, конечно, Гошка за ним подошли к толпе, и вдруг кто-то оглянулся и пропустил человека, а потом еще кто-то оглянулся, и кого-то он сам отодвинул тяжелой рукой, и вдруг драка утихла, потому что все расступились, и мужчина с разбитым ухом вытаращил глаза, снял кепку с длинным козырьком и сказал по-русски:
– Здравствуйте, товарищ Соколов.
И зашелестело… Соколов… Соколов… Так Гошка впервые услышал его фамилию.
А потом, конечно, о драке никто и не вспоминал больше, все закурили и уклончиво спрашивали, как ему здесь отдыхается, и по лицам было видно, что никто не верит этой басне, этой липе, этой туфте, что Соколов просто так отдыхает на курорте, потому что все прекрасно помнили, как он здесь кончал банду Джамала, а Соколов, конечно, зазря не приедет в Кисловодск, и Гошка совсем онемел, потому что он угадал, угадал этого человека, и ему казалось, что в толпе шелестит: "Панфилов… Панфилов приехал… Памфилий зазря не приедет…"
А потом Соколов весь день провел с Гошкой и даже говорил о чем-то, но Гошка презрительно не запомнил ничего, потому что он изнемогал от гордости и обиды, так как по дорожкам парка ходили и останавливались у книжных ларьков военные со шпалами и ромбами, и у них сияли на гимнастерках ордена Красного Знамени.
Соколову надоело Гошкино молчание, и он понял, что иначе нельзя, сходил переодеться и вернулся с двумя орденами Красного Знамени, и Гошка стал совсем счастливый, и теперь было все хорошо и справедливо, и в ушах у него шелестело: "Памфилий даром не приедет… Это он разбил банду Джамала, и на груди у него сияют боевые ордена".
А мама тем временем переезжала на новую квартиру, и адреса Гошка не знал.
Уже поздно вечером, когда толпы отдыхающих бродили по улице под названием Пятачок, Гошка отошел к ларьку купить почтовой бумаги с синей картинкой, изображавшей горы. А когда вернулся на старое место, не нашел ни мамы, ни Сереги, ни Соколова - толпа все перепутала, и Гошка потерялся.
Гошка и раньше терялся и потом. Но теперь Гошка потерялся в чужом городе, и все уже разошлись, и где-то, наверно, метались и искали Гошку мама и Соколов.
В милиции горел свет, и вдаль уходил коридор с каменным полом, как в школьной раздевалке, и Гошка не решался войти. А в руках у него была книжка. Он таскал ее с утра и читал на скамейках, когда кто-нибудь останавливал Соколова, и они выкуривали по папироске. А теперь в книжке были заложены эти проклятые листки бумаги с синими картинками Кавказа, и они все время вываливались. Ну, наконец Гошку заметили и отдали какому-то молодому дядьке, который раньше работал в милиции, и у него Гошка может выспаться как следует, а утром разберемся.