Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 27

Повернув головы, испуганно смотрят женщины.

– Вы видите? – говорит одна. – Это еще хуже, чем огонь на кладбище. Кому нужен свет среди гробов?

Мариетт . Становится холодно к ночи, и матрос бросил сучьев в камин, вот и все. По крайней мере, я так думаю.

– А я так думаю, что аббат давно должен был пойти туда с кропилом.

– Или с жандармами! Если это не сам дьявол, то наверно один из помощников его.

– Нельзя спокойно жить с таким соседством.

– Страшно за детей.

– А за душу?

Две пожилые женщины поднимаются молча и уходят. Встает и третья, старуха:

– Нужно спросить у аббата: не грех ли еще и смотреть на такой огонь?

Уходит. Все больше дыму в небе, и все меньше огня, и уже близок к своему темному концу неведомый город; сильнее и крепче пахнет море.

С земли идет ночь.

Повернув головы, женщины смотрят вслед ушедшей; и снова поворачиваются к огню.

Мариетт, заступаясь за кого-то, говорит тихо:

– В огне не может быть плохого. Огонь в свечах, что перед Господом.

– Огонь и в аду перед Сатаной, – сердито шамкает вторая старуха и уходит.

Теперь осталось четверо и все молодые, все девушки.

– Я боюсь, – говорит одна, прижимаясь к подруге.

Кончается на небе бесшумный и холодный пожар, разрушен город, разрушена неведомая страна. Уже нет ни стен, ни падающих башен, – груда синевато-бледных исполинских тел безмолвно падает в бездну океана и ночи. Трепетными очами взглянула на землю молоденькая звёздочка; возле замка захотелось ей появиться из облаков и от невинного соседства темнее стал тяжелый замок, краснее и сумрачнее огонь в его окне.

– Прощай, Мариетт, – прощается девушка, та, что сидела одна и уходит.

– Пойдем и мы, становится холодно, – говорят те две и встают. – Прощай, Мариетт.

– Прощайте.

– Отчего ты одна, Мариетт? Отчего днем и ночью и в будни, и в веселый праздник ты одна, Мариетт? Ты любишь думать о своем женихе?

– Да, люблю. Люблю думать о Филиппе.

Девушка смеется.

– А видеть его не хочешь? Когда он уходит в море, ты часами смотришь на море; возвращается он – и тебя нет. Куда ты прячешься?

– Я люблю думать о Филиппе.

– Как слепой бродит он среди домов и все зовет: Мариетт! Мариетт! Вы не видали Мариетт?

Уходят, смеясь и повторяя:

– Прощай, Мариетт… Вы не видали Мариетт?.. Мариетт…

Девушка одна. Смотрит на огонь в замке. Прислушивается к тихим и нерешительным шагам.

Из-за церкви справа выходит старый Дан, невысокий, сухой, кашляющий старик с бритым лицом. От нерешительности ли или оттого, что слаб глазами, идет он неуверенно, к земле прикасается осторожно и с некоторым страхом.

– Ого! Ого!

– Это ты, Дан?



– Я.

– Море тихо, Дан. Ты будешь сегодня играть?

– Ого! Семь раз я ударю в колокол. Семь раз я ударю и отошлю Богу семь Его святых часов.

Берет веревку от колокола и отбивает часы – семь звонких и долгих ударов. Ветер играет с ними: роняет на землю, но, не дав коснуться, подхватывает нежно, покачивает тихо и с легким присвистом уносит в глубину темнеющей земли.

– Ох, нет! – бормочет Дан. – Плохие часы, они падают на землю. Это не его Святые часы и Он отдает их назад. Ой, идет буря! Господи, сжалься над погибающими в море.

Бормочет, кашляет.

– Дан, сегодня я опять видела корабль. Ты слышишь, Дан?

– Много кораблей уходит в море.

– Но этот на черных парусах. Он опять шел на солнце.

– Много кораблей уходит в море. Послушай, Мариетт: был один умный царь – ой, какой умный! – и он приказал высечь море цепями. Ого!

– Я знаю, Дан. Ты говорил.

– Ого, цепями! Но он не догадался окрестить океан – зачем он не догадался, Мариетт? Ах, зачем он не догадался. Теперь нет таких царей.

– Что же тогда было бы, Дан?

– Ого!

Шепчет тихо:

– Уже окрещены все реки и ручьи и даже многих стоячих болот коснулся крест Господень, и только он остался – скверная соленая, глубокая лужа.

– Зачем ты его бранишь, он не любит этого, – упрекает Мариетт.

– Ого! Пусть не любит, я его не боюсь. Он думает, что он тоже орган и музыка Богу, это он – скверная, свистящая бешеная лужа! Соленый плевок Сатаны. Тьфу! Тьфу! Тьфу!

Идет к входным дверям церкви, сердито крякая, грозясь и словно торжествуя какую-то победу:

– Ого! Ого!

– Дан!

– Иди домой.

– Дан! Отчего ты не зажигаешь огня, когда играешь? Дан, я не люблю моего жениха. Ты слышишь, Дан?

Дан неохотно поворачивает голову.

– Я уже давно слышу это, Мариетт. Скажи отцу.

– Где моя мать, Дан?

– Ого! Опять ты бесишься, Мариетт? Ты слишком много смотришь на море – да. Вот я скажу, скажу отцу, да.

Скрывается в церкви, откуда вскоре доносятся звуки органа; слабые в первых протяжных, тяжело задумчивых аккордах, они быстро крепнут. И страстной тоскою своих человеческих напевов уже борются они с глухой и сумрачной тоской неутомимого прибоя. Как чайки в бурю рыскают звуки между высоких валов и выше подняться не могут на крыльях отягченных; держит их вечный и грозный океан в плену своих диких и извечных чар. Но поднялись они – и уже глуше шумит опустившийся океан; еще выше – и уже бессильно колышется внизу тяжелая, почти безгласная громада; звучат иные голоса в просторе светозарных далей. Одна тоска у дня, другая тоска у ночи – и вечным рабом вдруг кажется гордый, вечно мятущийся, черный океан.

Прижавшись щекою к холодному камню стены, слушает одинокая Мариетт и примиряется с чем – то, тоскуя все тише. Но вот звучат по дороге твердые и упорные шаги, скрежещет мелкий камень под крепкою стопою – и из-за церкви выходит он. Идет он медленно и строго, как те, кто не даром шатается по земле и знает оба ее конца: шляпу держит в руках, думает о чем-то, глядя перед собою. На широких плечах круглая, крепкая голова, с короткими волосами; темный профиль суров и повелительно-надменен; – и хотя одет человек в полувоенную одежду, но не подчиняет тело дисциплине одежды, а владеет ею как свободный. Складки ложатся покорно, не смеют иначе – согнет их, где надо, спокойно-сильное тело.

Приветствует его Мариетт:

– Добрый вечер.

Он, уже отошедший далеко, останавливается и медленно поворачивает голову. Выжидательно молчит, точно жалея расстаться с безмолвием.