Страница 11 из 36
Идут.
Баркасы сбрасывают на берег красных тоже и тоже дубленых мужиков с Заречной стороны из ближних; рябая кожа реки в ремни искроена судами, судов мелких, что частиковой икры по весенней путине.
Солнце расширилось, как зрачок у отравившегося кокаиниста, и судорожно сдвинулись стрелки часов к
ДЕСЯТИ.
Тяготел тревожный слух.
- Елена, не безумствуй. Куда ты пойдешь? Неужели ты не видишь, что делается на улицах? Слышишь?
Где-то в стороне Городского сада пали два коротких хлопка:
- Стреляют.
Елена покраснела (всегда снизу к лицу подступала кровь во всех ответственных случаях жизни) и сразу начала недобросовестно (так показалось самой, ибо надо было бы молчать) декламировать:
- Ах, одна голова не бедна, а если бедна, так одна.
Наивные открылись глаза навстречу этой пословице:
- К чему ты это? А брат?
- Катя, милая, я должна быть там, на службе, - вдруг смягчила Елена, - если мы, коммунисты...
- Ты обалдела... Там убьют.
- Я должна итти и пойду. Да ничего и не будет. Катюша, не зря я у вас сегодня ночевала. Передай Алеше, что я его любила и люблю.
- Лена! Лена!
Катя Преображенская ходила из угла в угол и слегка за ее плотными шагами шатался, поскрипывая, зыбучий пол мезонина. Если скрипел, то где это "там", где смерть? Но она знала, что вопрос останется не покрытым за неведеньем Елены, а сама Елена уже касалась ее щеки теплым поцелуем.
- Прощай.
- Лена! Лена!
Дом, в котором было все по-старому до сих пор, неожиданно как-то пропел каким-то ужасом, лестница выросла в версты, когда Катя побежала, одумавшись, за подругой.
Но сама Елена уже миновала покатые версты и пробиралась к ставшей пустынной кухне.
Дверь в кабинет была приоткрыта: в кабинете стоял Константин Григорьевич, в мундире, с орденом; читал какую-то большую бумагу. Вспомнила, когда было так же? Ах да, в 1914 году, летом. Елена закрыла глаза и легко прокралась по охватившей красноватой темноте к выходу. В голове, в сердце, в жилах пробежала такая же темная, красноватая мысль. Ее не объяснишь, не расскажешь, но означала она: все кончено.
- Папа! Папа! убеди Лену...
- Что с тобой, дочка?
- Она пошла в комиссариат к себе.
Откуда у отца с утра усталая улыбка и сухой вдруг тон.
- Бог с ней, Катя. Не до нее. Иди.
У Кати вдруг появились в глазах увеличительные стекла: они смазали, слизали бившие в окна очертания белого Кремля, золотой блеск парадной формы отца.
- Папа, что это? Почему ты в царской форме?
Кремль опять растопырил белые лапы и серые подступы распространил, принимая с них в объятья новые толпы.
Жмется к пропыленным - уже! - стенам сдавленный топот, шум, галдеж: в воротах огромное течение, которое остановить уже нельзя. Стоял деревянный барьер так, что проход был только около часового; барьер отодвинули и, угловато толкая двух на этот случай поставленных красноармейцев, шли, смотря широко и прямо, как в атаку. Пропусков уже никто не требовал.
На желтое солнце нарвалось летевшее облако; сразу окрестный воздух прохватило легкой темноватостью, а пыль посерела и, отяжелев, снижалась, оттого что толпа остановилась, и стало темно и гулко под сводом; кто-то, стиснутый сопротивлением впереди, крикнул:
- Разоружай караул!
Хлынуло,
шарахнуло,
рас
сыпалось
что
то трескучее, как черепки:
грохнуло.
От белой стены рвануло куском белого лица все время такого невидного красноармейца.
- Бей их.
- Ур-ра.
Мелькнул погон.
Рассыпались обоймы.
Наперли, нажали, все, что было деревянным до сих пор, треснуло щепляво и... прорвалось вперед. На площади, внутри двора, как сыпь проступила перестрелка, затихшая немедленно. Есть кровь, пронесли кого-то неизвестно куда в расступившуюся щель. Можно вытереть мгновенный пот.
У соборного подвала сгустилась давка: туда метнулся командир сводного отряда, он же комендант Кремля, взорвать подвал. В густом рычаньи там погас визг.
Ахнуло после визга:
- Кремль наш!
Многим впервые открывался Кремль.
Выведенных из консистории
(КАНЦЕЛЯРИЯ) утрамбовывали прикладами в дом рядом с чахлой часовней.
День невероятно затянулся. Он пал бременем на развороченные дома (сколько их обуглилось во время январских пожаров!), минуты тянулись в трехаршинные часы: день был беспокоен, как больной зуб, таким он выпал из разинутого рта уравновешенного времени. Но с выпученных как солнце циферблатов иногда все-таки падали часы. Улицы, многоногие и шаркающие, прозрели окончательно, все сбивались к Кремлю, втекая за стены. Но толпы уже не щетинятся винтовками, они стали тупорылыми, как иоркширы, мягкотелыми и только длительным чешущим шипеньем разъедают углы домов. Вон на углу Советской и Никольской обглодали целую треть дома с громадным рыхлым подъездом. Было жарко, как в доменной печи, солнце запеклось, чугунело и снова плавилось, проливаясь в россыпь горячих зрачков. Полдень был сладок, тягуч и тепел.
Дом с отъеденным крыльцом
ГУБЕРНСКИЙ ВОЕННЫЙ КОМИССАРИАТ красная с позолотой сочилась вывеска так.
Елена пробиралась сюда - по ведомству.
В Агитационно-Вербовочном Отделе, рядом, никого не было. В комнатах здесь, в Комиссариате, - трепетно, малолюдно, рябовато от пыли. У служащих потные пальцы. Обжигают (особенно это заметно по тому, как их бросают) телефонные трубки, кажется, что по проволокам льется не гуденье и шепелявый притянутый сюда голос, а плавленный металл.
- К телефону.
- "Товарищ, попросите губвоенкома тов. Лысенко. Что? Не приезжал? А, это вы... Сейчас перестанет соединять Центральная. В городе мятеж. Председатель губисполкома убит".
Мембрана - каленое кольцо.
- "Президиум арестован. Что? Да все разбежались!"
Мертво и неожиданно: прощальный поцелуй разъединенья.
Елена вышла из кабинета комиссара.
Рванули двумя-тремя вопросами: она - начальство.
Кто-то плеснул белой известью.
Горячо?
Холодно.
Белая известь - бледность.
Ремингтонистка, мелькнувшая мимо, в смоль насурьмила черные толстые брови.
Где-то слабонервная раскололась истерикой:
- Что делать, товарищ Елена?
- Уходите все, бегите.