Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 26

- Глядите вы! - засмеялась Олечка, дочь старика. - Наш тата сегодня ворожит, что ли? "На тебе, дай мне". Ей-богу, прямо смешно!

Но Ячный ничего не ответил. Он молча взял повод и зашагал с кобылой на улицу.

- Весь век путного коня не имел, - бормотал на ходу, - а вот нажил, и жалко... Хоть кланяйся вам, хлопцы, чтоб никому не говорили...

Да... нелегкое это дело - порывать со старым.

В тот же день со дворов потянулись телеги, плуги, бороны, веялки... Все это на середину деревни, где в обобществленном гумне был устроен склад инвентаря.

И вот приезжает туда дед Милюк.

Кобыла ладная у него, а хомут на ней почему-то тесный и старенький. Прежде чем снимать с его телеги добро, Ячный поглядел на деда Милюка, поглядел на этот самый хомуток и как ни в чем не бывало поздоровался:

- Здорово, Семен! Может, закурим? У меня, брат, мультанчик забористый, огнем печет, черт его задери...

Они отошли и начали потихоньку сворачивать и слюнить цигарки.

- Старый дурень, - таинственно зашептал Ячный, прищуривая на деда свой хитрый глаз.

- То есть как - дурень? Ты что?

- Я-то ничего. Я член оценочной комиссии, а вот ты-то что? Ты думаешь, я ослеп, или забыл, или у меня не записано, что мы у тебя оценивали? Пускай кобыла постоит, а ты ковыляй, брат, домой и неси сюда новый хомут. А этот, если хочешь, можешь взять себе обратно. Будешь на праздники сам надевать заместо галстука. Вот что.

И что бы вы думали, дед Милюк оставил кобылу и тихонько потопал от гумна. А вскоре уже сам хозяин, молодой Милюк, принес новый хомут.

- Выжил из ума старик, что ты хочешь! - оправдывался он, а хомута старого не взял. - Берите, - говорит, - хлопцы, и этот: в хорошем хозяйстве все пригодится. Не подумайте только, что мы жалеем или думаем, как говорится, что-нибудь такое...

Шпек привез на склад целый воз добра - плуг, окучник, весы. Да еще, конечно, всего сразу не забрал: дома остались молотилка, соломорезка, веялка...

- Привет трудящимся! - крикнул он, подъезжая к гумну. - Новую жизнь строим, товарищи! Принимай, дядька Степан, и мой вклад. Чем хата богата, тем и рада.

Ячный походил вокруг воза, присмотрелся, подумал, потом спросил:

- Расписку сразу возьмешь или позже?

- Хе-хе-хе! - по-своему захихикал Шпек. - Расписку, хе-хе-хе!.. Ты был бы не ты, дядька, кабы не нашел над чем посмеяться!

- Какой тут, к черту, смех! Ты нам вот сколько добра даешь, а забирать обратно как будешь? На плуге ты, скажем, меточку поставил, на боронах тоже, а коня как отметишь?

- Какого коня? Ты что? Смех смехом...

Ячный взял Шпека за руку и, как маленького, подвел к возу:

- Пригнись и погляди. Хоть бы замазал чем-нибудь, а то совсем свежая метка.

Шпек все еще прикидывался удивленным:

- Да что ты, дядька, разве, может, дети?

- А хоть бы и жинка, мне что! А только будь моя власть, повернул бы ты у меня назад со всем твоим вкладом вместе. "Вклад", пайщик нашелся! Не буду я у тебя принимать, катись!..

- Как это катись? Ты не имеешь права не принимать! Вот я пойду к председателю.

- Иди, иди, он тебя по головке погладит.

Шпек разыскал меня возле кузницы, где мы с Чугунком осматривали телеги, отобранные для ремонта.

- На минуточку, Василь Петрович, - обратился Шпек ко мне, отходя в сторонку.

- Шепоты хату рушат, - усмехнулся Чугунок.

- Ничего, ничего. Алесь, у нас свой личный вопрос. Так, значит, Василь Петрович, получилось вот что...

Тип этот служил когда-то в панском войске капралом, для чего и перешел в католичество - стал из Герасима Генрихом. Женился он, конечно, на шляхтянке, с далекого хутора Партуны. Во время сенокоса, обедая с нанятыми им косцами, Генрих, бывало, ел кашу отдельно, ножичком из горшочка; по праздникам ездил в бричке в костел и, как человек "интеллигентный и свой" так считали паны из полицейского участка и волостного правления, - из года в год назначался старостой. В первые месяцы гитлеровской оккупации, пока в нашей округе не зашевелились как следует партизаны, Шпек помогал фашистам грабить Заболотье - опять-таки в чине старосты. Гитлеровцы до того, как начали обирать наши деревни подряд, поголовно, пробовали устроиться поспокойней: выжимать соки из народа через своих подручных. Вот одним из таких подручных и был Шпек. Пока он хозяйничал в деревне, всегда выходило так, что овец, коров и другое имущество забирали в первую очередь у того, кто победнее.

И вот сейчас я гляжу на него, панского да фашистского прихвостня, слушаю, как он виляет, льстивым голосом излагая мне свое "особое дело", и думаю о том, какой вид имел этот самый Шпек, когда Ячный стоял перед ним и просил его: "Романович, неужто так и заберешь у меня коровенку? Последнюю..." - "Я сказал, что на этот раз ведет Ячный. Все, можешь идти", отчеканил пан Шпек и по-капральски лихо повернулся к нему спиной.

С весны сорок второго года, когда Ячный вслед за своим Кастусем подался в отряд, Шпек притих, а в сорок четвертом пошел вместе со всеми на фронт, вернулся с легким ранением и даже с медалью.

И вот теперь он стоит передо мною и извивается, как уж.

- Все в ваших руках, вы наша власть, товарищ председатель, и как вы скажете, так оно и будет.

- Нет, брат, - говорю я ему, - и власть не только моя, и дело это не такое, чтоб нам шептаться в стороне от людей. Приходи вечером на правление.

Не припомню кто, но кто-то из наших мужиков сказал:

- Не разбогатеет колхоз от такого хозяина, как Иван Авдотьич. Голенькое заявление принесет, и все.

И правда, про бедность Ивана сказки рассказывать можно. О том, как жил да был в Заболотье Мурашка, как жил он в хатенке на курьих ножках и звали его Авдотьич...

Прилепилась эта хатка на крутом откосе в конце деревни, словно ласточкино гнездо. Идешь иной раз, поглядишь - и зашел бы, кажется, сзади, двинул ее ногой, чтобы света не застила! Тебе и смешно на нее глядеть, и обидно, а люди живут, век в ней прожили. Самое, можно сказать, бородатое горе, извечное.

И дед и отец Ивана были батраками. Иван Авдотьич пошел по их дорожке: и работящий был, как муравей*, и не везло ему ни в чем, должно быть, еще больше, чем им.

______________

* Мурашка - по-белорусски муравей.

Да чего лучше, пришли наши, наделили Ивана землей того самого имения, где проработали все три поколения Мурашек, дали и лесу - живи! А он почему-то, чудак человек, и строиться начал не по-людски: не хату сделал, а гумно. А хаты новой так и не одолел до войны. Почти все Заболотье сгорело во время оккупации, а его хатенка осталась, сама, можно сказать, просится в музей.

Заявление в колхоз Иван подал одним из первых. И вот тогда кто-то и ляпнул, что от таких, как наш Авдотьич, колхоз не разбогатеет.

А тут он приходит, и что бы вы думали? Несет совершенно новую сбрую - и хомут новый, и русскую красную дугу, и шоры, и уздечку! И все это, как видно, давно уж висело где-то, только дегтем смазывал время от времени, поглядывал и думал: когда же наконец разживется он к этой сбруе конем, первым в Мурашковом роду!..

- Хлопцы, - сказал Авдотьич, - коня у меня, сами знаете, нет. Придется запрячь колхозного. Подъеду, еще кое-что возьму.

Запряг коня, поехал и привозит новый скат колес.

- Тоже, - говорит, - собирали, еще отец-покойник начал.

А в первую нашу поездку пришел Авдотьич к гумну, где стояли телеги, выкатил новую, собранную на его колесах, а тут ему сам Ячный, старший конюх, приводит коня.

- Как раз, - говорит, - подошел твой хомут, Иванка. На, запрягай, а мы закурим. И пускай это считается, что мы за твой выезд молебен служим.

Стоим мы вокруг, глядим. Поставил Авдотьич коня в оглобли, заправил дугу и давай засупонивать хомут. За супонь берется, а руки дрожат... Приладил все, подходит ко мне и говорит:

- Ну, Василь, а теперь, закурю, брат, и я.

Не диво было бы, если бы человек курил, а то ведь и цигарки свернуть не умеет. И руки все еще дрожат, махорка с газеты сыплется. А стал прикуривать, гляжу: в глазах вроде слезы. Тянет, пыхкает, губы не слушаются...