Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 81

Он лежал лицом вверх на полке, слышал похрапывание соседей, голоса которых прорывались ночью в его бред, краешком сознания помнил, что кто-то называл его душегубом, убийцей, и он опять думал о матери, и опять тоска и застывшие слезы заслоняли ему горло. Он знал, что все, что мучило его целую ночь видениями, ненавистью и жалостью, был тяжелый сон, близкий к беспамятству. Чтобы не застонать, не заговорить вслух, он прикусил губы изнутри и, пересиливая себя, поднялся, держась за стену. Его подташнивало. В купе спали, за шторой уже светлело утро. Лица спящих отливали нездоровой бледностью.

Он бесшумно открыл дверь, захлопнул ее без щелчка, пошел к тамбуру по качающемуся коридору, и от слез, горячо бегущих из глаз, все колебалось, плыло, распадалось перед глазами на какие-то стеклянно-зеркальные, лучистые осколки.

В туалете он сделал усилие, чтобы вытошнило, но ничего не получилось. С надрывом вырвало одной ядовитой желчью. Споласкивая лицо, он посмотрел на себя в зеркало и не узнал: это было смертно-белое, осунувшееся лицо, ненатурально ярко блестели глаза.

В тамбуре ходили железнодорожные, пахнущие углем сквозняки, утреннее теплеющее солнце раскачивалось на стенах, на металлической рукоятке стоп-крана с серой ниточкой пломбы; за пыльными стеклами дверей проходили платформы дачных поселков, тамбур наполнялся мимолетным шумом, справа и слева отсвечивали на солнце крыши домиков, прячась в листве садов: поезд шел в пригороде Москвы, по дачным местам. Александра бил озноб, стучали зубы, им все больше овладевало чувство безвыходности, и чем ближе была Москва, тем отчаяннее утрачивалась хрупкая зацепочка за смысл его приезда домой, в никуда, в пустоту, где не было матери, и его внезапно ослепило: пропал!

Нет, нет, Нинель, в Москве была Нинель. И, прислонясь спиной к скрипящей стене тамбура; он точно утонул в забытьи. Такого у него не было ни к одной женщине.

Откуда эти резные шкафчики с выдвижными ящиками, эти фотографии в кабинете ее отца? Как он оказался здесь? Как они познакомились? Мать не видела ее ни разу.

Что таилось в глубине ее зрачков, какие загадки Вселенной, какая запредельная, манящая счастливой гибелью бездна, какое чувство, невысказанное ею, — разве все это можно было передать ее губами, отдающимися его губам так робко и осторожно, что теплые потоки космоса уносили его в безбрежные звездные миры, невесомо опускали на землю, обогретую солнечным ветром?

Потом он лежал, прикрывшись одеялом до пояса. Она не поцеловала, она вздохнула ему в щеку.

— Ты любишь меня, разведчик?

В сладостном изнеможении не обдумывая слова, он ответил шутливо-уклончиво:

«Я знаком с тобой из моих снов. Больше, чем знаком. Япомню во сне твои прохладные груди, и губы, губы…»

Она, радостно блестя глазами, обняла его.

«Спасибо».

«Ты сказала „спасибо“?»

У нее наморщился нос. Ему снова показалось: ее глаза были наделены светом нежной искренности.

«Конечно. А что же еще, Саша?»

«Удивительно, — сказал Александр. — На войне я почти забывал свое имя. Знал только фамилию и звание».

«Умерьте грустный тон, лейтенант, — она нажала кончиком пальца ему в подбородок. — Я вас люблю, и это все. Я иду на Голгофу. Понимаете, лейтенант? На Голгофу».

Он не улыбнулся.

«Спасибо. И я с тобой. На распятие».

Она, улыбаясь, сказала своим обычным безмятежным голосом:

«Повторяешь меня. Ты — плагиатор».

— Нинель, Нинель, — шепотом повторял он ссохшимися губами, придавливаясь к стене тамбура дрожащей в ознобе спиной, бессмысленно гладя на уходившие назад дачные платформы, на которых темными косяками подсыхала раса перед жарким днем.

И вдруг как молния — белым по черному — сверкнуло название поселка на деревянном зданьице с шумом пробежавшей назад платформы — Верхушково, — вспышкой полоснуло по глазам и исчезло, как и гул безлюдной платформы, только поодаль затеплели на солнце скаты крыш, яблоневые сады, испещренные красными искрами, стал поворачиваться заросший кустами купол полуразрушенной церквушки над макушками садов, надвинулся березовый лес вплотную к платформе, мигом оборвался, и разом замелькали какие-то сарайчики с копнами свежего сена — и все кончилось, все затопило пустотой зеленого поля до горизонта.

«Что это — помрачение сознания? Верхушково? Вот оно откуда все началось, вот оно… Да, это то трижды проклятое Верхушково; и здесь дом за новым забором, пруд с задней стороны, косматые звезды выстрелов, вылетевшие из кустов. Верхушково, Верхушково, и Лесик, и его банда, и мама умерла, и убит Эльдар, и Кирюшкин арестован, и Билибин, и они мстят мне. Я все помню, но я в каком-то безумии. Неужели это конец? Последняя моя случайность? Нет, это еще не все. Я еще жив, — повторял он, как молитву. — Я найду их… Я дождусь их в этом доме. Что ж, пусть будет безумие. Янайду их…»

Глава четырнадцатая

Как будто змейки жара докрасна раскаленного железа сходились пульсирующе на висках, он даже видел это раскаленное железо перед глазами багровой дымящейся преградой с болтающейся пломбой на ниточке. Пломба шевелилась от скорости поезда — крошечный запретный серый жучок на полированной стене.

Он безуспешно сопротивлялся. Он поднял руку, потянулся к стене.,. Никто никогда не смог бы объяснить, что прервало короткое сопротивление и толкнуло к действию, которое не подчинялось сознанию. Он лишь выждал, когда поезд замедлил ход то ли перед семафором, то ли перед стрелками, и со всей силы рванул на себя рычаг стоп-крана…

Весь как бы измятый (успел инстинктивно спружинить удар о землю), он отлеживался на прошлогодних листьях в канаве березового леска, и здесь его с болью вытошнило желчью. И, уже не чувствуя онемевшую от боли левую руку, не оглядываясь на поезд, который, простояв минут пять, с лязганьем, с ударами буферов двинулся дальше, захромал по лесу в Верхушково, в сторону церкви, не забытой им с той лунной ночи. Во время толчка поезда он все-таки зашиб колено, и это затрудняло движение. На дорогу он выходить опасался: там изредка проходили ранние прохожие.

Возле церкви он не сел, а упал на холодный и колючий, как лягушачья кожа, камень, отдышался, чтобы успокоиться, попробовал даже закурить, но бросил папиросу: она оказалась горькой, и было сухо и горько во рту. Он посмотрел вокруг с неожиданной, настойчивой мыслью: запомнить, вобрать в себя это утреннее высокое предзнойное небо с протаявшей, как стекло, зеленоватой луной в этой неумирающей светлой вечности, кирпичную стену церковки, согреваемую солнцем, степной запах полыни у ее стен, серую, пыльную дорогу перед новым тесовым забором, за которым капли росы горели на краснеющих яблоках. Что-то влекло его запомнить эту великую простоту летнего утра, куда привела его та ясная и роковая лунная ночь.

Все должно было быть очень просто. Он должен был перейти дорогу, где сейчас никого не было, и, пройдя несколько влево, спуститься вдоль забора по тополиной аллее к пруду, внизу завернуть у самой воды направо, тут новый забор переходил в жердевую изгородь, в середине которой калитка, ведущая в сад: дальше — тропинка меж яблонь к дому, полянка со срубом колодца неподалеку от зарослей жасмина, откуда, стреляли по нему и куда стрелял он по вспышкам.

Он мысленно прочертил в голове этот путь и, чувствуя, что пересохшие губы потеряли жар, стали ледяными, словно температура спала вмиг, поднялся с заплесневелого церковного камня, вдохнул носом и выдохнул воздух, заставляя ровнее работать сердце, и, посмотрев по сторонам, перешел дорогу, вошел в зеленое укрытие тополиной аллеи вдоль забора, моля судьбу, чтобы здесь никто не встретил и не помешал ему.

В этот час дачного утра берег пруда, истыканный копытами коз, с втоптанными в илистую, грязную его кромку белыми перьями, был занят семейством гусей. Они ходили по мелководью, в осоке, порой устрашающе взгагакивали, поднимаясь на неуклюжих лапах; на противоположном берегу лениво дребезжали козы.