Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 28

На второй день началась для меня новая жизнь. Отыскали на повети папины костыли, подрегулировали под мой рост и я уже не обходился без них. На ногу не наступал, боясь повредить ей. Лето проводил в одиночестве. В этот год Валя и Боря служили в армии – первый в демократической Германии, второй в Польше. Фаня работала в колхозе – куда бригадир пошлет. Мама на скотном дворе ухаживала за овцами, которых колхоз содержал по заданию властей, чтобы давать стране мясо и шерсть в виде налога. Для колхозников от них никакой выгоды не было.

Я вспоминал о минувших двух годах, как о счастливых и безоблачных. Я же работал, получал трудодни, мог похвастать перед однокашниками своей ловкостью и уменьем. Все увереннее чувствовал себя во взрослых делах, потому что там требовалась только физическая выносливость и сноровка. А тут вдруг оказался беспомощным и никому не нужным. На костылях, которых я стыдился.

Особенно остро почувствовал свою ущербность 1 сентября, когда ровесники отправлялись в школу, а я вышел в деревню на костылях и провожал их, взволнованных и приодетых, в школу. Я тоже купил учебники для шестого класса. Через неделю пришла руководительница класса, в который я был зачислен, и предложила самостоятельно изучать по учебникам то, что ребята проходили в школе. Трое ребят из деревни учились в этом классе. Признаюсь, я был совершенно не приспособлен к самостоятельным занятиям. Терялся от непонимания того, что вычитывал в учебниках, злился и чувствовал себя совершенно потерянным. Да и как представить мир Египта или Древней Греции, какой он существовал несколько тысяч лет назад, если я не представлял даже современной мне жизни в крупном городе? Учебники для советских школ, я и сейчас убежден в этом, писались без учета психологии ученика, его кругозора и общего понимания мира, его истории. Слово «отчаяние» в этом возрасте еще не воспринимается. Я просто считал себя тупицей. И каждый день ждал почтальона с вызовом в Ленинград. Я понимал, что моя жизнь зависит от этого выезда. Иногда пугался мысли, что могу так и остаться на всю жизнь калекой, которому в деревне нет даже подходящего дела. Выезд в Ленинград был соломинкой для утопающего.

Ленинград

Вызов пришел в конце октября 1951 года. А в первые дни ноября мы с папой выехали в Ленинград. У нас уже начинались холода. Ни пальто, ни даже приличной фуфайки у меня не было. Натянул свой пиджачок, на него – второй, оставшийся от Бори или Вали и снарядились в путь. Два дня потратили на обследование в большой старой поликлинике на улице Боровой и получили направление в детский костно-туберкулезный санаторий при железнодорожной больнице имени Дзержинского, что находилась на проспекте Мечникова не далеко от Пискаревского кладбища, которое стало печально знаменитой достопримечательностью послевоенного Питера. Утром, перед выездом в санаторий мне было особенно тяжело. Я оставался один в незнакомом чужом городе, не представляя сколько времени мне предстоит жить в нем. По сути, это было мое прощание с детством. Что-то подсказывало мне, что деревенская жизнь с ее вековым укладом кончилась и я попадаю в новую совершенно незнакомую мне стихию. Из окна нашей гостиничной комнаты была видна слепая стена высоченного этажей в шесть грязно кирпичного дома. Она и олицетворяла мое ближайшее будущее.

Санаторий занимал левое крыло второго этажа больницы. Мы грустно расстались с папой. Честно говоря, не помню, плакал я в эти минуты или нет, а папино волнение, от которого у него всегда дрожал голос, запомнил. Наверно, я уже начинал потихоньку владеть собой. В трудные минуты я и сейчас особо не теряюсь, а вот суетиться по мелочам так и не отвык. Меня переодели в больничную пижаму и ввели в широкий коридор, оказавшийся шумным, потому что некоторые двери палат были открыты и из них доносились не жалкие стоны больных, а детские крики, смех и даже песенки, музыка. У стола дежурной медсестры записали мои данные. Улыбающаяся ласковая медсестра доброжелательно меня расспрашивала, откуда я прибыл, в каком классе учился, кто у меня из родных на севере.

Первое знакомство с детьми

Тут же оказались любопытные ребятишки – кто на костылях, кто в жестком корсете, поддерживавшим позвонок, шею. В глазах их было неподдельное любопытство и озорство в вопросах, которыми они забрасывали меня. Их явно веселил мой северный деревенский говор. Медсестры и нянечки тоже подходили на минутку посмотреть на новичка, улыбались, старались похлопать по плечу. Видно, вид у меня в тот момент был довольно жалок. Меня старались разговорить, смелее рассказывать о себя, а я от этого еще больше терялся.

Какой-то мальчишечка хитровато спросил меня:

– Как сделать пять ошибок в слове из трех букв?

Я пожал плечами. Он подсказал под дружный смех окружавшей ребятни:

– Вместо слова «еще» написать «истчо».

Второй знаток его поправил:

– Истцо.

Третий добавил:

– Ишшо.

Это и были мои ошибки, которые тут же заметили сметливые обитатели санатория. Я застеснялся, стушевался. Медсестра приструнила ребят, обняла меня за плечи и отвела в небольшую палату для трех кроватей, где предстояло пережить карантин. Ребячьи мордашки постоянно заглядывали в дверь. Не так много бывает событий в этих стенах, чтобы не заинтересоваться новеньким. А молодой народ здесь был чрезвычайно любопытным.

На второй день на пустующую кровать в палате привезли мальчика после операции. Распахнулась дверь, врач Галина Васильевна и медсестра Зоя молча ввезли каталку, без слов бережно переложили с нее на кровать маленькое бледное существо и также молча вышли. Если бы я был поопытнее, я бы понял, что за этими молчаливыми действиями стоит их плохое настроение. Когда операция проходит удачно и нет беспокойства за больного, вышедшие из операционной люди в марлевых масках разговаривают громко, шутят. Я с опаской разглядывал прибывшего соседа. В ритме не слышимого дыхания мальчик тихо и тонко постанывал. Дежурная медсестра время от времени заглядывала в дверь. Потом велела мне нажимать на кнопку у моей кровати, если мальчик заплачет. Часа через два он застонал громче, запросил пить. Я нажал кнопку и сестра вошла в палату с небольшим подносом, на которой стояла банка с водой или прозрачным раствором и небольшие комочки ваты. Она накручивала на пинцет вату, обмакивала в банку и осторожно смазывала мальчику губы. Мой маленький сосед хватал ртом мокрый тампон и продолжал просить пить. Сестра ласково уговаривала его:



– Вовочка, Вовочка, только капельку можно, не больше. Не сердись, потом попьешь вдоволь. Я тебе сок приготовлю. Ты ведь любишь сок.

Но Вовочка стонал и продолжал просить воды.

Ночь прошла беспокойно. Вова стонал, всхлипывал и я боялся, как бы он не умер. Но приходили в палату медсестра или врач и я успокаивался, дремал, чтобы вскочить в очередной раз при жалобных всхлипах Вовы.

Кодекс чести

На второй день Вова, к моему удивлению, выглядел почти бодро, вступал в разговор, правда, постоянно останавливался и морщился от боли. Ему делали уколы и это, видимо, помогало ему приходить в себя.

А разговор его меня удивил.

– Я после операции кричал? – настороженно спросил он.

– Нет.

– Ревел?

– Нет.

– Ты не врешь?

– Ты немножко стонал. Я думал, ты так дышишь.

– Это не в счет… Тут кричать от боли нельзя… Ребята потом засмеют.

Так я узнал о первом правиле чести в детском санатории. Надо достойно переносить боль. Позднее я мог убедиться, как потерял свой авторитет у «однопалатников» парень лет пятнадцати. Он был рослым и сильным для своих лет и вел себя с ребятами с некоторым чувством превосходства, видимо, выработанном в среде своих уличных ровесников. Но вот его привезли после операции, перестал действовать наркоз, и он завопил:

– Помогите… Нога болит. Не могу больше, болит… Дайте порошок, сделайте укол. Не могу.

И верхом всякой грубости стало то, что парень выбил из рук медсестры чайную ложечку, которую та подносили к его рту. Каждый из нас знал, что пить сразу после операции нельзя. Надо терпеть. После этого случая парня не то, чтобы перестали уважать, с ним просто перестали считаться.