Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 122

Тех секунд, пока я смотрел на грибницу, отцу с избытком хватило, чтобы добежать до избушки и заглянуть вовнутрь.

— Останься! — лающе крикнул он (то ли мне, то ли Чилику, нашей лайке), и снова вскочил на лыжи.

Вероятно, белая рысь нападала с крыши. И проехала целый круг, прежде чем поняла ошибку. Такие белые рыси. Совсем не имеют нюха. Говорили, что они даже прыгали на мамут и вырывали несколько кусков из загривка быстрее, чем те успевали опомниться.

Но это была совсем молодая особь, как потом мне сказал отец, еще продолжающая линять: из разодранной спины бога торчала ее пестрая шерсть…

К счастью и одновременно к несчастью для бога, на нем был танкистский шлем — единственный головной убор, который мы признавали зимой и летом. К счастью — потому что он не дал рыси перегрызть шею (так собакам служат защитой — их широкие кожаные ошейники), а к несчастью из-за того… что не будь на нем шлема — рысь не прыгнула бы совсем, увидела бы электрический нимб, (а в шлеме есть металлические пластины, забирающие в себя энергию.)

Когда мы остались одни, я ничем не мог помочь богу кроме как подтапливать печь и давать воды. Отец с собачьей упряжкой мог вернуться не раньше чем через два дня. За это время раны будут только расти, выворачиваться наружу, «дышать», но я не боялся, что бог умрет, потому что боги не умирают. Я боялся его страданий, и он это понимал.

Он лежал, уткнувшись лицом в меховую подушку, и медвежья шерсть шевелилась, когда он начинал говорить. Постепенно его голова продвигалась на край топчана и свисала вниз. Тогда светящийся нимб, тонким обручем, зависал над затылком. В избушке было сразу два света: красный от печки и этот, голубой, от нимба. Сказочно. Лес, ночь и бог.

Когда он говорил в пол, я тоже ложился на пол, у топчана. Так я видел его лицо. Глаза он не открывал. Для него это было бы слишком — открывать и глаза и губы.

У него был довольно небольшой лоб, но изрезанный большими морщинами, и почти все из них начинались от переносицы и шли вертикально. Отдаленно это напоминало линии на ладони. Я гадал: какая из них какая — жизни, любви, судьбы? Там не было линии смерти.

— И совсем ее нет? — удивлялся я. — Смерти нет?

— Она не наступит.

— Нет?

— Нет.

— Значит, есть душа?

— В твоем смысле нет.

— А что тогда есть?

— Жизнь.

— Но она ведь не вечная!

— Вечная, — спокойно отвечал он.

— Но мы же ведь умираем! — искренне возмущался я.

— Вы да.

— И умираем совсем?

— Да.

— Так это же смерть!

— Нет.

— А что?

— Сон.

— Выходит, мертвые видят сны?

— Не мертвые.

Так могло продолжаться до бесконечности. Не было сил заставить его выражаться яснее. Это было бы озвучанием немоты, которая не подлежит озвучанию. Он это знал, но не знал, как это мне объяснить.

Лишь однажды, но многие годы спустя, я подумал, что это можно было сравнить с любовью. С признанием в ней. Это как сказать женщине «я люблю тебя» прекрасно зная, что это не то и не так, но, увы, так требует форма, такова словесная формула, и сказав ее, ты запустишь цепную реакцию сотен, тысяч и миллиардов других таких формул; это будет ядерный подрыв слов, и каждое должно что-то выражать, и, наверное, выражает, но все вместе они один большой «бум», а в конечном итоге стыд. Немота в человеческом мире непобедима.





 

Будь сейчас со мной рядом моя Йодла Къйэнко, я бы не совершал ошибок, которые сейчас совершаю на каждом шагу. (Впрочем, ладно. Когда меня мяли звери, она мазала меня йодом и пела. Йод всегда прожигает до мяса. Но зато ты знаешь, что такое любовь.)

Я тоже обрабатывал раны бога. Золой. А потом лучинками убирал комки. Хорошо, что была зима и не было мух. Лучинки в моих руках не всегда были ласковы.

— Значит, если бы на Земле не осталось ни одного человека, вас тоже бы не осталось?

Он дергался и рычал в подушку.

— А почему вас так много?

— Потому ш-ш-ш… ш-што вас так-так мало!

Иногда мне казалось, он бросит в меня подушкой.

— А что будет, если все перестанут в вас верить?..

— Не будет!

— А если однажды не будет на Земле ни одного человека, который в вас будет верить, вас тоже не будет?

— Да.

— Значит, мы вас главнее?

Он замер и начал прислушиваться, как я ковыряюсь в ране лучинками. В золе иногда попадались острые черные угольки.

— Значит, вы существуете лишь пока… пока кто-то из нас в вас верит? Хоть несколько человек или даже…

— Да!

— А кто? Они кто?

— Не знаю.

— И ты их ни разу не видел?

— Нет!

— И ты про них ничего не знаешь?

— Нет!

— Но ты их хотел бы…

— Нет!

Он вскакивал, вырывал у меня лучинки, ломал и отбрасывал к печке. Вновь утыкался лицом в подушку и мотал всем затылком, когда я приносил пить. Нимб болтался туда-сюда и бросал по углам голубые блики.

Значит, мы их главнее, думал я про себя. Он то ли смеялся, то ли рыдал в подушку.

 

4 ноября 2203, вторник

Я понимаю, насколько неправильно говорить, что человек не помнит последнего мгновения своей жизни. Не помнить первого — это в самом деле не помнить. Но я говорю, «человек не помнит», потому что так говорил мне он. Он мог вообще говорить без привязки к нашему понимаю. Он говорил «душа», «ад», «рай» «грех», «благость» и «вечная жизнь», нимало не заботясь о том, что для нас это закрепленные формулы.