Страница 156 из 160
И тогда, осенью сорок первого, так же синела бухта, когда крейсер «Червона Украина», вернувшись от Тендры, встал тут, у Графской пристани, на якоря и швартовые бочки. Встал, как потом выяснилось, на свою последнюю стоянку. Кольцова тогда уже не было на корабле, ушел в морскую пехоту. Но душа его была тут.
Кубанский и Манухин, не спрашивая ни о чем, прошли следом к Графской пристани, спустились по гранитным ступеням. Внизу в стенку была врезана мемориальная доска с силуэтом трехтрубного корабля и надписью: «Здесь, ведя бой с противником, 12 ноября 1941 года погиб крейсер «Червона Украина». Личный состав со своими орудиями перешел на сухопутный фронт и геройски защищал Севастополь до последнего дня обороны…»
— До последнего дня обороны, — задумчиво повторил Кольцов и повернулся к Манухину. — У тебя там осталось?
Тот достал бутылку и свои помятые бумажные стаканчики. Фронтовые сто грамм не получились, но, выпивая плескавшееся на донышке, вспоминали они именно те ежедневные «наркомовские» сто грамм, которые после фронтовых передряг и выпивкой-то не считались, а воспринимались, как успокоительные капли.
— Спите спокойно, братцы, — сказал Кольцов. — Пускай земля будет пухом…
Манухин замотал головой.
— Пускай они там ворочаются на своих камнях, пускай напоминают… А то забыли некоторые…
Он почти кричал, взмахивая своей клешней на соседнюю пристань, откуда отправлялись рейсовые теплоходики на ту, Северную, сторону и где гудела яркая толпа пассажиров. Неподалеку, на деревянных мостках, топтались экскурсанты-пионеры, одинаковые, как цыплятки, в своих белых рубашечках и красных галстуках, и откуда неприязненно посматривала в сторону разгулявшихся ветеранов сухощавая пионервожатая. Кольцову показалось, что она порывается подойти и сделать им замечание, чтобы не своевольничали в общественных местах, не подавали дурной пример ее подопечным. Он знал, что наговорит чего-нибудь дерзкого этой запрограммированной курице, если она подойдет сейчас. — Закипало в нем что-то давно позабытое, сжимало сердце, и он боялся сам себя в эту минуту. Подумалось, что если уехать туда, где не будет празднично одетых людей и монументально-отчужденных памятников, то там, среди камней и пересохших трав, среди ям, похожих на оплывшие воронки и старые окопы, легче будет вспомнить друзей-товарищей.
— А поехали-ка… знаете куда? — сказал он. И новые друзья его, вот ведь фронтовое единство душ, поняли с полуслова.
Опять они влезли в. раскаленное такси и поехали за город. Уж и Карантинную балку пересекли, и придорожный щит мелькнул, сообщавший, что тут недалеко руины древнего Херсонеса, и Стрелецкая бухта и бухта Омега остались позади, а город все не кончался. И впереди, у Камышовой бухты, куда убегали сдвоенные троллейбусные провода, весь горизонт загромождали скопления блескучих белых домов. Казалось просто невероятным, что тот город и этот, былое и настоящее, — все уложилось в одну человеческую жизнь, видится одними и теми же глазами.
Вспомнились Кольцову нагромождения облаков над Крымским берегом в тот вечер, когда он определил свою судьбу, — лучше море, чем плен. И почудилось вдруг, будто тогда, в самый страшный час, видением из будущего был ему этот белый город. И не потому ли он, желавший поскорее утонуть, все плыл и плыл, держа на вечернюю звезду.
Что с ним тогда было? Уставал махать руками, ложился на спину, отдыхал, глядя в звездную тьму, даже задремывал. Привиделось в какой-то миг: подошла шлюпка и на него начали плескать из фляжки, чтобы напоить. Захлебнулся, закашлялся и очнулся. Никакой шлюпки. Рассвет вставал над взбаламученным морем. А он понял, что тонет, вода попала в дыхательное горло и кашель прямо выворачивал, отнимал последние силы. «Ну и пускай, — обреченно подумал он, — все равно конец…» Но что-то помимо его воли заставляло барахтаться. И когда совсем понял, что не выбарахтается, потонет, вдруг кто-то подтолкнул его снизу. Глотнул воздуха, прокашлялся и разглядел черные спины дельфинов. Он не испугался. Перебоялся, все равно было…
Это внук потом замирал от страха и любопытства, и все требовал живописных подробностей, которых он не помнил. Или их не было, подробностей? Плыл и плыл на дельфиньих спинах, пока не сообразил, что толкают они его обратно, к берегу. Тогда он принялся бить их руками и ногами, чтобы забыли о своей дурацкой благотворительности и плыли себе. Но дельфины его не понимали, считая, что он просто барахтается, как барахтаются все тонущие.
Выручил немецкий самолет. Прошелся раз и другой, обстрелял из пулемета. Никого не задел, но дельфинов отогнал.
А потом случилось с ним второе чудо: увидел на воде доску. По берегу сколько ходил, искал, ничего плавучего не мог найти: все позабирали бойцы, уплывшие ранее. А тут целая доска, почти спасение.
Шестилетний внук — достойное дитя рационального времени — с недетской самоуверенностью заявил ему: «Какой ты, дедушка, непонятливый. Даже Атина Асейна знает, что чудес на свете не бывает».
Алевтина Алексеевна — воспитательница в детском саду — была слишком молода для своей многомудрой должности и не разрешала называть себя тетей Алей. Но дети все равно ее так называли или коверкали трудное имя, как хотели и могли. Она была для них высшим авторитетом и окончательным судьей, и ее короткохвостую философию внук не позволял оспаривать даже любимому деду.
Бог с ней, с Атиной Асейной. Но как назвать то, что случилось с ним в море? В том трагической памяти июле сорок второго. Не будь того чуда, тех, часто случавшихся на войне неожиданностей, не было бы на свете ни внука, ни, может, самой Алевтины Алексеевны.
Сколько он плыл на той доске, не знает. Сны видел всякие, зримые, как реальность. И поили его, и кормили в тех снах, и на шлюпки брали, один раз даже на корабль подняли. Просыпался, видел вокруг все те же волны, то синие, то черные, ночные. Солнце жгло, незамутненное пожарами, звезды стрекотали над головой…
Когда очнулся в сумраке подводной лодки, решил: очередной сон. А спасло его именно чудо. Ночью всплыла подлодка продуть отсеки да подзарядить аккумуляторы, и моряки заметили его в волнах.
«Вот так-то, уважаемая Атина Асейна, — подумал он. — Случаются чудеса. Когда дела людские выше обыденных человеческих дел…»
В бухте Камышовой стояли рыболовные суда, много судов, высились десятки мачт над припортовыми постройками. Морячки-рыбачки в ярких заграничных курточках выныривали из проходной порта, целовались с ожидавшими их девчонками. Детишки носились во дворах, как оглашенные… Промелькнуло все это и осталось позади. А впереди открылись, наконец, пустынные пространства, утыканные будками и домиками садовых участков. И там, впереди, уже угадывался край, за которым были обрыв и море — последний рубеж последних защитников Севастополя.
Слева от дороги проплыл квадратный палец памятника Победы. За ним машина свернула на малоезженую грунтовку, и ощутился пресный запах пыли, встревоживший воспоминаниями.
— Вот она, тридцать пятая, — сказал шофер, остановившись на краю рва.
— Что?
— Тридцать пятая батарея. Все ваши сюда ездят.
Молча выбрались они на солнцепек, отпустили машину, и только тогда сообразили, что следовало бы подержать такси, поскольку обратно до наезженных дорог топать не близко. Но тут же и забыли о своем упущении: перед ними была знаменитая «тридцатьпятка» — место, с которым связан апофеоз севастопольской трагедии. Никто из троих здесь не бывал, и они с напряженным интересом осматривали склоны в сухих метелках колючей травы, извилистые тропки. Кольцов наклонился, поскреб пылящую крошку под ногами и выгреб осколок. Ржавый, но все еще колючий, он весомо лежал на ладони, заставляя сжиматься и без того замеревшее в тревоге сердце. Сколько же их терзало эту землю, если, спустя десятилетия, после всех сборов металлолома пионерами, осколки тут на каждом шагу?!
— Определенно, я тебя где-то видел, — сказал Кубанский, вглядываясь в осунувшееся вдруг лицо приятеля.
— Все может быть, — ответил он и пошел вниз, в раскаленную глубину рва. Внизу постоял и пошел вверх, к черным от времени бетонным монолитам. Остановился посередине склона, достал таблетку, сунул в рот.