Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 166 из 205

Живописец делает справедливое замечание, что эту аллегорию с холмом и восседающей на троне Фортуной, в сущности, так же удобно было бы изобразить на картине, как представить в стихах, но поэт продолжает:

Когда Фортуна вдруг,

По прихоти своей обыкновенной,

Кидает вниз любимца своего

Приверженцы, которые недавно

Коленями и на руках за ним

Ползли наверх, дают ему скатиться,

И ни один не следует за ним

В падении.

В этой программе такая же приблизительно наглядность, как в первой главе появившейся несколькими веками позднее "Сафо" Доде, где весь ход рассказа заранее символизирован в возрастающем затруднении, с каким молодой герой романа несет молодую женщину на верхний этаж того дома, где он живет.

Горечь, наполняющая душу Шекспира, сквозит здесь, между прочим, в том, что этот поэт и этот живописец, оказывающиеся в пьесе паразитами и более того - негодяями, ясно изображены (в пятом действии) первыми в своей профессии; для них, следовательно, не существует извинения, всегда имеющегося в запасе для бездарностей. Весьма знаменательно и то, что Шекспир, со своим мрачным взглядом на своих собратьев-поэтов, - он ни об одном из них не упоминает в своем завещании - заставляет поэта в наброске своего произведения горячо осуждать тот порок, который так пышно расцвел в нем самом. Отсюда относящееся к нему восклицание Тимона в конце пьесы:

Так ты хочешь явиться негодяем в своем собственном произведении? Хочешь бичевать в других людях свои собственные пороки?

Характерной чертой для "Тимона", как и для "Кориолана", является то, что основные мысли пьесы и основное настроение поэта находят себе выражение в репликах самых различных персонажей. Нет темы, которая встречалась бы здесь так часто, как лживость в поступках, неблагодарность в сердце; это была основная тема душевной жизни Шекспира в то время, поэтому она варьируется здесь и эпикурейцем, и циником, и до катастрофы, и после нее; мало того, чужестранцы и подчиненные постоянно напоминают ее зрителю. Мы видели, что даже вероломный поэт должен был послужить рупором для основной мысли Шекспира. Живописец, точь-в-точь такой же негодяй, равным образом должен исполнять эту роль. Он говорит с остроумной иронией (V, 1):

Обещания - в духе нынешнего времени: они открывают глаза у ожидания. Исполнение - дело гораздо более глупое, и в настоящую пору оно в употреблении только у простых и ограниченных людей. Обещание - дело самого хорошего тона; исполнение - нечто вроде духовного завещания, доказывающего сильную умственную болезнь того, кто делает его.

Если что-либо было ненавистно Шекспиру, так это прежде всего мертвый этикет (ceremony), прикрывающий собою пустоту или обман. Поэтому уже в самом начале пьесы (I, 2) Тимон говорит своим гостям:

Друзья, лишь для того

Придуманы законы этикета

Чтоб лоск бросать на лживые дела

И глубоко притворное радушье,

Которое, еще не проявясь,

Уж сердится, что надо проявиться;

Но в искренней приязни этикет

Вещь лишняя.

Как ни противоположен Тимону по всему складу своей природы циник Апеманг, - столь же грубый, насколько Тимон утончен, столь же черствый сердцем, насколько Тимон щедр и прямодушен, столь же низкий, насколько Тимон велик - все же в самом первом его монологе (I, 2) уже звучит основной тон пьесы:

Мы делаем безумцами себя

Лишь для того, чтоб веселиться; щедро

Кидаем лесть, чтоб только опивать

Других людей, и выпитое нами

Им отдаем на старости их лет





Презрением и злобой ядовитой.

Где человек, который хоть бы раз

Не развратил иль не был развращаем?

Кто в гроб сошел без славного толчка

Руки друзей?

В реплике, первая половина которой монотонностью своих стихов указывает на то, что она не вся или не первоначально принадлежит Шекспиру, но которую Шекспир подверг ретушевке, и где некоторые строки носят печать его руки во всей ее рельефности, первый чужестранец говорит следующее (III, 2):

Вот называй приятелем того,

Кто ест с тобой с одной и той же ложки!

Для Люция, я знаю, был Тимон

Вторым отцом: он деньгами своими

Его кредит поддерживал, давал

Все средства жить; он жалованье даже

Платил его прислуге. Каждый раз,

Как Люций пьет - касается губами

Он серебра Тимонова. И что ж?

Теперь... О, как в неблагодарном виде

Чудовищно ужасен человек!..

Теперь того он не дает Тимону,

Что нищему хороший человек

Всегда подаст.

Наконец, как в "Кориолане" слуга в Капитолии высказывался в пользу героя согласно с собственным суждением поэта о самом себе, совершенно так же и здесь один из служителей Тимона, получив отказ на просьбу о займе, восклицает так, что в его голосе слышится голос Шекспира (III, 3):

Дьявол не знал, что делал в то время, как он делал человека лицемером Он этим возвысил себя, и я убежден, что, наконец, гнусности людей дойдут до того, что дьявол в сравнении с людьми покажется невинным созданием. Как восхитительно этот господин старался выказать себя мерзавцем! Он принимает добродетельный вид, чтобы делать зло, подобно тем людям, которые под личиною пламенного рвения готовы жечь целые царства.

Нельзя отрицать, что эта выходка против пуританизма в устах слуги грека крайне поразительна по своей откровенности. И здесь-то чувствуется, по чьему адресу были направлены многочисленные выходки пьесы против лицемеров вообще.

Что же касается двойного авторства в этой драме, то мы должны остановиться несколько на нем, чтобы по возможности отметить нешекспировские места.

В первом действии не представляются достойными Шекспира преимущественно разговоры в прозе между Апемантом и прочими действующими лицами. Реплики здесь сильны, но изысканны, не всегда остроумны, однако всегда исполнены горечи и служат выражением для презрения к людям. Стиль несколько напоминает диалог между Диогеном и Александром в старинной пьесе Лилли "Александр и Кампаста". Первый из диалогов Апеманта мог, однако, быть написан Шекспиром; его реплики здесь могли возникнуть как продолжение к репликам Терсита в пьесе "Троил и Крессида"; последний разговор положительно производит впечатление вставки, сделанной чужой рукой, или сцены, которую Шекспир позабыл вычеркнуть. Монолог Флавия (I, 2,) в этом виде невозможно приписать перу Шекспира. Правда, что в переводе он не отделяется резко от остального; но по-английски стихи совсем плохи. Быть может, они представляют результат записей, сделанных в театре каким-нибудь неумелым стенографом из зрителей.

Во втором действии длинный разговор между Апемантом, шутом, Кафисом и всеми слугами (II, 2) написан, по всей вероятное га, второстепенным автором. Он заключает в себе лишь пустую и праздную болтовню, рассчитанную на то, чтобы позабавить раек, и вводит лиц, которые как будто должны получить значение для действия, но исчезают в тог же миг совершенно бесследно. Так, например, паж, являющийся с поручением и письмами от содержательницы публичного дома, к персоналу которого, как оказывается, принадлежит и шут. Мы ничего ровно не узнаем о содержании писем, которые он приносит и адреса которых он не может прочшать.

В третьем действии многое еще слабо и безлично, и вместе с тем на сцене постоянная бесплодная суета, но к концу его, в сцене пира, сам Шекспир находится налицо, и мы чувствуем веяние его духа в буре, исходящей из уст Тимона.

Четвертое действие - величавая работа Шекспира, где он является всего совершеннее и всего могучее. Здесь весьма мало таких мест, которые я был бы склонен оспаривать у него в пользу другого автора. Я не могу разделять уверенности, с какой английские исследователи и даже такой поэт, как Теннисон, объявили нешекспировским монолог Флавия, заканчивающий вторую сцену. По своему содержанию он соответствует его монологу в следующей сцене, где он резюмирует тему пьесы в этом одном предложении: "Что может быть гнуснее на земле друзей!" И хотя в третьей сцене, очевидно, есть некоторая сбивчивость, так как, например, о приходе поэта и живописца объявляется задолго до того, как они показываются, все же я считаю невозможным присоединиться к мнению Флея, будто Шекспир не имеет ни малейшей роли в строках от слов "Скажи, Тимон, где спишь ты по ночам?" до "Из всех глупцов, какие есть на свете, главнейший - ты".