Страница 41 из 57
Владимир Владимирович Бойченко по-прежнему не решался заезжать во двор администрации на новом «Хаммере», но использовал его вездеходные способности на полях, готовящихся к посеву подсолнечника, которыми наделил его старый друг и нынешний партнер в сельскохозяйственном бизнесе господин Шинкарев. Земли было немного, всего около полутора тысяч гектаров, но и этот надел в случае средней урожайности обещал добавить в копилку первого заместителя губернатора около полутора миллионов гривен уже к следующей осени.
Помощник нынешнего мэра Семенихин, ежедневно встречая перед входом пикет, не пускающий в здание горисполкома самого мэра, тихонько радовался неустойчивому положению своего босса, потому что на днях в бане у Вохи губернатор намекнул ему готовиться в качестве кандидата к внеочередным выборам головы города.
И только Валентин Михайлович Денисов был образчиком новой демократичной власти. Фотографии его мужественной внешности заменили на первых полосах местных газет лики бывшего губернатора. Колонка с отчетами о проделанной работе осталась на прежнем месте и писалась прежним журналистом, утверждаемая прежним редактором. Он продолжал кадровые перестановки в областном центре и удаленных районах. Как и было обещано новым правительством, бизнес был отделен от власти и переоформлен на матерей — а кому еще можно доверять в такое смутное время!
Революция, о которой так много говорили — свершилась!
Вадим с женой сидели на кухне своего чужого, так и неоплаченного дома, слушали через компьютер песни Григория Лепса и обмывали новую работу. Анна, по традиции, предпочла бутылку пива, а Вадим, чтобы не бегать второй раз за маленькой, взял себе большую. Они ели капустный салат, картофель, сваренный в мундирах и затем обжаренный на сковороде. Дополняли это пиршество широкие и тонкие ломтики «докторской», напоминавшие половинки Луны. Сегодня Саша подкинул им двадцать гривен. Они дружно жевали капустный салат и слушали Лепса:
— Знаешь, мне сегодня приснился странный сон: приехал Карнавалов, когда меня не было дома, оставил записку, а через некоторое время вернулся. Он был весел и умен. Он сказал, что разгадал смысл жизни и теперь убежден, что приумножение знаний — есть величайшее на Земле счастье. Говорил так много умных вещей и даже процитировал Ломоносова: «Математику уже затем учить надо, что она ум в порядок приводит». Хотя, правда, не помнил, чьи это слова. Я так восхищался им во сне. Мне так приятно было встретить старого друга. А когда мы спустились с ним во двор — там стоял огромный стол человек на двести, и за ним собрались все мои близкие и дальние знакомые, все люди, которых я когда-либо знал. Они пришли по моему приглашению. Каждый занимался своими делами и разговорами, и я, для того, чтобы привлечь их внимание, постучал вилкой по бокалу, наполненному шампанским. Когда на меня устремили взоры — я извинился перед всеми за нанесенные им обиды и простил их за то, что они сделали или, наоборот, не сделали для меня. Когда проснулся — чувствовал себя счастливым, словно отдал все долги. Интересно, к чему этот сон? Может, мне пора умирать?
Анна внимательно слушала сон, но когда Вадим заговорил о смерти, ее глаза наполнились слезами. Ее так легко можно было растрогать. Вадим не раз говорил, что с ее способностью расплакаться, нужно было идти в театральное училище. Он перевел все в шутку, — что пока не собирается в могилу, но глаза его не осветились улыбкой. Жена это заметила и замкнулась в своей сочувственной грусти, ожидая перемены его настроения. Она ощущала свою беспомощность и полное его превосходство в такие моменты, заполненные тяжестью и скорбью. Гораздо легче было бы перенести громкий скандал, шумные претензии, но только не эту безысходность, которую Вадим принимал с каким-то мазохистским наслаждением. Она не могла с этим бороться и продолжала, обреченная, незаметно слезиться. Вадим заметил блеск ее глаз, но не торопился облегчать мучений, сделав вид, что его самого уже отпустило. Это был его вечер страданий. Такое случалось не часто, но, иногда, когда все же случалось, он не хотел себя сдерживать, давая возможность эмоциям вылиться наружу, и тем самым, возможно, избавить себя от психического расстройства или приступа суицида.
Вадим вслушивался в текст песни, и ему казалось, что она написана про него. Слова, произнесенные в разговорах, в рассуждениях вслух — были выстраданы всеми его лишениями, всеми невзгодами. По крупице собраны по всей жизни. Нет другого такого ценного опыта — как опыт собственных ошибок. Он ложится не тяжестью и сожалением, а грустной мудростью на утомленную душу. И эту грусть порой безудержно хочется утопить в водке, особенно под задушевную песню. Сегодня был именно такой день. Он пил, слушал и подпевал. И разговаривал сам с собой, обращаясь к своей несчастной и мужественной жене.
— Я чувствую себя предателем собственной совести, — говорил он Анне, не вступающей с ним в спор. — Я согласился на эту работу, потому что загнан нищетой в угол. Бедность унизительна. В первый раз я почувствовал это в польском поезде. Мы с Сахно работали на перекупке. По очереди торговали в центре Польши и ездили на границу за товаром. Однажды, в свою очередь, я опаздывал в Бяло-Подляске к варшавскому поезду. Мне пришлось пробежать по морозу достаточно для того, чтобы, вскочив в поезд и сняв шапку, парить, словно вскипевший чайник. Я пробрался с рюкзаком и двумя огромными полосатыми сумками, выдающими русского, по узкому тамбуру и открыл стеклянную дверь купе, спросив у единственного пассажира разрешения. Пар и запах пота продолжали подниматься от моих взъерошенных волос. Я снял куртку, закинул на полку свой неподъемный рюкзак, на другую сторону — одну из сумок. Вторую поставил себе под ноги, и, переводя дыхание, сел напротив попутчика. Я был обут в стоптанные ботинки, мои джинсы почти протерлись на вздувшихся коленях, теплый вязаный свитер был заправлен в штаны. От тяжести и бега дрожали руки. От мороза обострился насморк. Когда я угомонился, во всей этой красе развалившись на мягком сиденье, то смог рассмотреть напротив себя молодого симпатичного поляка, путешествующего с одним небольшим кожаным портфелем. На вешалке висело его черное дорогое пальто. Поверх него белел шарф. Под пальто, наверное, висел и пиджак, но я этого не видел, а только мог догадаться по белоснежной рубашке и галстуку, которые добавляли изящества аккуратно выбритому и подстриженному поляку. В руках у него была открытая книга. Пока я устраивался, он делал вид, что это его не интересует. Хотя, по тому, как он имитировал внимательное неотрывное чтение, я понял, что он лукавит. Рассмотрев его и купе, я, еще не осознав ошибки, почувствовал какой-то подвох. Над каждым креслом светился маленький фонарик, которых я не видел прежде. Вылощенный попутчик тоже вызывал тревожные подозрения. Продолжая сопоставлять факты, вдруг вспомнил, что в поезде мне не пришлось пробиваться сквозь толпу русских торговцев. Все было как-то слишком чисто и красиво. И тут до меня дошло, что я сел в вагон первого класса! В спешке я не обратил внимания на единичку, украшавшую двери тамбура. Буря стыда охватила мои мысли и чувства. Оставаться здесь означало необходимость доплатить разницу в цене за билет, а этих денег у меня просто не было. В сложившейся ситуации ничего не было постыдного, если бы не этот выбритый поляк. Пожалуй, менее унизительно оказаться вообще без одежды, чем в той, что была на мне. И мне было бы все равно, в чем я одет, если бы я мог доплатить за проезд. Но в моей грязной, пропитанной потом одежде, с моей простудой и небритостью, с моим русским «благоуханием» и дрожащими руками я вынужден был покинуть это купе. В этот миг я впервые в жизни осознал бедность и увидел, насколько она унизительна в сравнении с нормальным бытом. Не прошло и двух минут после того, как я уселся, но тут, снова поднявшись, я проделал все предыдущие манипуляции в обратной последовательности и перебрался в соседний вагон, где все было привычно и теперь уже противно. В проходах на сумках сидели потные женщины, из купе доносились тосты за удачную торговлю, по столам растекались лужи водки, воздух был пропитан запахом тяжелого труда и наполнен грубой речью. Я оказался среди своих.