Страница 3 из 57
— Какие ситуации ты имеешь в виду?
— Первый случай — помнишь, я попал в милицию после дня рождения Андрея? Я стоял на обочине и останавливал такси. Вместо такси остановился милицейский уазик, и дежурные патрули предложили мне проехать с ними в опорный пункт. На мой вопрос о причине этого они вышли из машины, и я понял, что лучше разобраться в отделении с офицером, чем пытаться доказать свое непонимание и несогласие троим девятнадцатилетним рядовым. В дежурной части оказалась очередь, и мне «вежливо» предложили присесть, после того как меня обыщет помощник дежурного. Если бы я был трезв — наверное, нашел бы в себе силы решить вопрос мирным путем, но этого не произошло, и мне пришлось, после сорока пяти минут, проведенных в «ласточке», переночевать в отделении, единственному из восемнадцати человек, доставленных в этот вечер. Такая людность в опорном пункте объяснялась, оказывается, активностью патрульных накануне приезда в город тогдашнего президента. Утром меня оформили в суд и отпустили, а когда я позвонил тебе, ты сказал, что я сам виноват, и раз я ругался в отделении, значит, будет суд. В этот момент ты служил майором милиции, а твой ученик занимал должность заместителя начальника областного УВД, и тебе достаточно было сделать один звонок, чтобы моя проблема была решена, тем более что я не мочился на тротуаре, не бил стекла, не приставал к прохожим, а просто тормозил такси. В протоколе же было написано, что причиной задержания стало то, что я, останавливая машину, стоял не на тротуаре, а на проезжей части. А оставили меня ночевать после того, как я воспротивился обыску, считая, что не совершал ничего, провоцирующего ко мне такое неуважительное отношение.
— Я позвонил тогда и разговаривал с дежурным, который тебя оформлял.
— И что, разве он сказал, что были основания меня задерживать, что я хулиганил?
— Нет, но в милиции ты вел себя агрессивно, а раз тебя оформили, то неизбежно наутро начальник должен рассмотреть твое дело и вынести решение.
— Вряд ли он стал бы это делать, если бы ему позвонил замгенерала! Но он не позвонил, потому что не узнал от тебя об этом.
— Но суда ведь не было!
— Конечно, нет! Ведь я встретил одноклассника, работающего в этом отделении участковым, и вопрос легко решился. Но обида осталась во мне. Я знаю, как борются другие отцы за своих сыновей-наркоманов, ворующих и у чужих, и у своих все, что не спрятано под замок, ради очередной ширки. И я вижу безучастность своего отца, знающего, что его сын никогда не нарушит закон не только из боязни перед ответственностью, но из-за собственных убеждений. Это был первый случай.
Отец сидел молча, слушал и изредка глубоко вздыхал.
— Третий эпизод, — старший Александров поднял брови, услышав ошибку в подсчетах, но перебивать не стал, — когда мне довелось в очередной раз услышать от тебя «ты сам виноват», произошел совсем недавно, после того, как под надзором пяти милиционеров я съезжал из собственного дома, не взяв ни одной вещи в память о маме и ни одной книги, которые ты всю жизнь для меня собирал. Я позвонил тебе сразу после переезда и, еле сдерживая негодование по поводу безграничной подлости родной сестры и племянницы, хотел предложить попробовать в суде отстоять право хотя бы на библиотеку, раз уж я так обложался с переоформлением маминого дома. Но твоя короткая и едкая фраза пресекла мою попытку поговорить об этом.
Может, я слишком ранимый, может, слишком гордый, может, просто не умею добиваться своего? Наверное, поэтому я и остался без жилья, без работы, а теперь, пожалуй, и без надежды. Но это отступление от темы нашего разговора. Я специально нарушил счет, чтобы доходчивее объяснить тебе свое непонимание по случаю «номер два».
Мне нужно было твое присутствие, когда умирала мама. В тот раз ты не только не нашел смелости приехать и попрощаться с ней, когда она еще могла разговаривать и хотела, очень хотела тебя видеть, потому что ты единственный мужчина, которого она любила двадцать пять лет до вашего развода и десять лет после — до самой смерти, но ты даже не нашел нужным приехать до похорон, чтобы сесть рядом со мной у гроба. Ведь из двух родителей, которые у меня были — один умер, и ничье присутствие не поддержало бы меня в этот момент так, как присутствие второго, оставшегося в живых. Но ты приехал за полчаса до выноса и объяснил такое позднее свое появление тем, что должен был успеть дооформить субсидию. Редкое кощунство по отношению к умершей и неуважение к чувствам собственного сына! Лучше бы ты вообще ничего не объяснял.
Если помнишь, вечером после поминок я отозвал тебя и Сашу, который был ее другом последние восемь лет и так же, как ты, не пришел с ней попрощаться, не взял ее за руку, не капнул на ее плечо слезой сочувствия. Я сказал тогда вам обоим, что двое самых близких ей мужчин оказались трусами, и я не смогу простить вам этого. Именно тогда у меня пропало желание видеть тебя, и, пока ты не появился теперь, я не страдал от твоего отсутствия. Точно могу сказать, что это не злость и не обида. Все давно прошло, время, на самом деле, — лучший доктор. Это просто стереотип наших с тобой отношений: тебе трудно — и я рядом, трудно мне — и я один. Такие отношения мне неинтересны, и поэтому я не искал с тобой встречи. Вот и все.
Произнося все это, Вадим сильно разволновался, и слезы наполнили его глаза. Он не стыдился их, потому что и волнение, и слезы ни были связаны с непривычным откровением в его отношениях с отцом, а были следствием воспоминаний самого трагичного момента его жизни — маминой смерти. Прошло уже три года после этого ужаса, но острота скорби не покидала его, хотя со временем воспоминания стали проявляться реже, чем прежде.
— Да, ты прав.
Ответ отца был короток и прост, и Вадиму подумалось, что, сколько ни говори — сахар, а слаще во рту не станет. Он был прав, что это их сложившиеся отношения, которые никто не в состоянии изменить, и очень скоро еще раз в этом убедился, дав прочитать отцу свою газетную статью и рассказ о маминой болезни и своих переживаниях, с этим связанных.
— Скажи, почему ты молчишь о том, что я давал тебе прочесть? — спросил Вадим у отца в свой последний к нему приезд. — Ведь мне интересно твое мнение как интеллектуала, книгочея.
— Статью я прочитал, а рассказ еще не успел.
От этого ответа в Вадиме проснулась прежняя откровенность, но уже на трезвую голову.
— Это продолжение тех отношений, о которых мы говорили с тобой в прошлый раз. Знаешь, если бы хоть пару строк, написанных моим ребенком, напечатали в газете, это стало бы предметом моей гордости, потому что многое из того, что он сегодня говорит и как относится к разным вещам, закладывалось мной с самого его детства. А ты не нашел получаса за целый месяц, чтобы прочитать то, чем живет твой сын. Вот это безразличие и строит наши с тобой отношения.
Высказывая свои обвинения в адрес единственного оставшегося родителя, Вадим был переполнен гаммой противоречивых чувств. С одной стороны, это была жалость к человеку, которому пришлось выслушать столь нелицеприятное мнение своего повзрослевшего сына, и, не дай он ему высказаться, вполне возможно, что на этом их отношения вообще прервутся, ведь ему известно, что Вадим может быть беспощаден ровно настолько, насколько и любвеобилен. С другой стороны, это была непреодолимая потребность перестать лицемерить отцу, делая вид, что проблемы не существует, тем более теперь, когда он осмелился в печати выразить свое собственное недовольство ложью правительственной. Вадим давно усвоил, что пытаться изменить мир можно, только начиная с себя, и добиться правды от окружающих можно, только одарив их своей откровенностью. А зачастую — оглушив ею. Поэтому возникшее чувство жалости не смогло заглушить потребности в этой самой правде. Хотя одновременно с этими чувствами на поверхность сознания пробивалась мысль о том, что абсолютной правды вообще не может существовать и что его правда, которая так дорога и лелеема, его отцу может казаться лишь детской обидой или непониманием его собственного взгляда, который в свою очередь для самого отца является единственно верным. Борясь с подобными противоречиями, Вадим принимал решение настолько честное, насколько и эгоистичное — идти путем своей правды, потому что его жизнь это, прежде всего — его жизнь, и, в конце концов, последний ответ придется держать перед собственной совестью.