Страница 30 из 36
Батареи охватывали Петропавловск подковой. Человеку, который оказался бы внутри подковы, лицом к югу, общая картина рисовалась бы так. На правом конце подковы, в скалистой оконечности Сигнальной горы, строилась батарея, защищающая вход на внутренний рейд. Ее площадка вырубалась в скале и была почти неприступна для морского десанта. Справа же, на перешейке между Сигнальной и Никольской горами, наметили место для другой батареи. У северной оконечности Никольской горы, на самом берегу, возводилась батарея для предотвращения высадки десанта в тыл и попытки захватить порт с севера. Следующая за ней батарея - на сгибе воображаемой подковы - должна держать под огнем дефиле и дорогу между Никольской горой и Култушным озером, если неприятелю удалось бы подавить сопротивление береговой батареи. Затем шли три батареи - они легли редкой цепью слева, по матерому берегу, против перешейка, в основании песчаной косы - и последняя за кладбищем, у Красного Яра.
Наличной артиллерии не хватало и на треть возводимых укреплений, - на каждую батарею требовалось по меньшей мере три-четыре пушки. Если бы построить прочные земляные укрепления, подвезти лес, необходимый для артиллерийских платформ, а главное - получить солдат, пушки, порох, оборона Петропавловска выглядела бы совсем иначе. Но как добыть все это? Хорошо бы оставить здесь "Оливуцу": с одного борта можно было бы снять десять пушек, да и людей стало бы побольше. Но Завойко не властен распоряжаться корветом, приписанным к отряду адмирала Путятина.
Василий Степанович читал письма, присланные русским консулом в Американских Штатах. Консул просил Завойко познакомиться с содержанием некоторых депеш, чтобы тотчас же, ввиду их важности, отправить курьера в Иркутск. Это была не лишняя мера. Задержка писем на целые месяцы до следующей почты или до случайного иркутского курьера была здесь в порядке вещей.
Офицер, посланный в Америку для приобретения нарезных ружей, доносил артиллерийскому департаменту, что некий Петерс, подрядившийся поставить пятьдесят тысяч нарезных ружей, оказался жуликом и безуспешно разыскивается полицией; что все крупные оружейные фабриканты взяли подряды у британского правительства; что надежда на получение оружия у Кольта весьма сомнительна, так как и он ведет темную игру с представителями нескольких европейских держав одновременно. Не лучше обстояло дело и с десятью тысячами пудов пороха, обещанного купцом Перкинсом.
Штабс-капитан Лилиенфельд, также командированный из Петербурга в Штаты, писал:
"Прошу доложить генерал-адмиралу мою всепокорнейшую просьбу не принимать в Петербурге никаких предложений от странствующих промышленников, особенно американцев. Здесь, на месте, нельзя не быть пораженным легкостью, с которой эти господа берутся за дела вовсе незнакомые, в надежде обильной жатвы, клянутся и представляют всевозможные гарантии - и все это оказывается ложью... Судя по значительным заказам военного оружия, поступившим с 1850 года на Люттихский рынок из Мексики и Бразилии, а равно по огромному числу охотничьего оружия, ежегодно отправляемого из Люттиха в Америку, можно полагать, что ружейное производство в этой части света не достигло большого развития. Ружья, производимые здесь, по-видимому, необходимы американцам для истребления туземных племен..."
Запечатав письма, Завойко, приказал Зарудному отправить их с курьером в Иркутск, не теряя ни часа, присовокупив свой отчет за несколько минувших недель и настойчивые просьбы о помощи Петропавловску.
На пороге Зарудный столкнулся с Настенькой, сиротой, которая воспитывалась в доме Завойко. Она пришла звать к обеду.
Поклонившись девушке, Зарудный хотел было пройти мимо, но она задержала его в коридоре и, оглянувшись на дверь, заговорщицки сунула Зарудному записку.
- Маша Лыткина просила передать вам... Прощайте, - тихо сказала она.
Зарудный не успел и ответить, как сверкнули голубые настороженные глаза и девушка скользнула мимо, оставив его с запиской.
Зарудный недоверчиво посмотрел на бумажку. Отчего так трудно стало вдруг дышать? Он вертел в руках записку и думал: "Вероятно, вздор, девичьи пустяки, желание хоть чем-нибудь заполнить праздную жизнь... Несколько туманных фраз, написанных полудетским почерком, таинственные многоточия, а может быть, и чужие слова, запомнившиеся при чтении чувствительных романов". Как и вчера в парке, Зарудный больно ощутил разницу возрастов, почувствовал, как далек он от круга интересов Маши.
Сын ялуторовского мещанина, выросший в сибирской глухомани, он был воспитанником декабриста Ивана Дмитриевича Якушкина. Якушкин обучал ребятишек грамоте, языкам, древним и иностранным, геометрии, физике, химии и приучал их к ремеслам, огородничеству и собиранию лекарственных трав. Щуплый, стареющий, но живой, необычайно подвижной человек в полинявшем мундире, с впалыми щеками и озабоченным выражением остроносого лица, Якушкин и по сей день оставался для Зарудного нравственным идеалом.
Якушкин не забывал об ученике и теперь. Он писал Зарудному из Ялуторовска в Иркутск, когда того, с помощью окружавших Муравьева друзей и родственников декабристов, удалось устроить в губернский город; писал и в Петропавловск, после того как Зарудный был спроважен на Камчатку и явился туда с охотничьим ружьем в руках и списком письма Белинского к Гоголю, спрятанным на дне чемодана, под бельем.
На Камчатке он проводил жизнь в частых разъездах, отправляясь в дорогу и поздней осенью и в первые, самые тяжелые месяцы зимы, когда беснуется камчатская пурга и снег метет не переставая.
Услыхав шаги в кабинете, Зарудный сунул письмо в карман и вышел на крыльцо. Только за оградой парка, под тенью корявых, изломанных тяжестью снега и ветром берез, он прочитал записку Маши.
"...Я вчера, вероятно, показалась Вам вздорной и капризной. Не пожимайте плечами - это так. И записку мою Вы осудите, посмеявшись в душе надо мной. Но Вы можете вдруг уехать, не повидав меня. А мне нужно Вас увидеть, нужно спросить об одном важном предмете.
Маша".
Зарудный бережно сложил письмо, спрятал его в карман и, вполголоса напевая шутливую песенку, зашагал вниз по тропинке.
III
Дом Трапезникова стоял на краю поселка, у подножья Никольской горы, и мало чем отличался от темных лачуг обывателей. Единственная примета, по которой можно было узнать жилище почтмейстера, - желтый почтовый ящик, висящий у входа. Крыша из длинной камчатской травы замшела и кое-где провалилась.
На окраине поселка обычно тихо и безлюдно. Изредка здесь проходили сменявшиеся караулы порохового погреба. Они шли в порт мимо окраинных домиков, сквозь заросли диких роз, жимолости, по полянам, покрытым густой травой. Но теперь наступили "почтовые дни", и дом почтмейстера стал местом паломничества многих жителей Петропавловска.
Диодор Хрисанфович Трапезников редко появлялся в городе, теперь же он расхаживал у казенных построек и подолгу простаивал в порту, устремив свой взор на суда, как бы решая, можно ли доверить утлому транспорту драгоценный почтовый груз. Он уже не ходил, по своему обыкновению, с низко опущенной головой, шаря глазами по земле, как человек, что-то потерявший, а шествовал с горделивой осанкой, в фиолетовой шляпе, покрытой сальными пятнами.
В часы, когда Диодор Хрисанфович прогуливался в порту, размышляя над реформами почтового дела в России, его помощник Трумберг прекращал прием писем и вел душеспасительные разговоры с экономкой Трапезникова, тучной Августиной, которую многие считали сожительницей почтмейстера. Разговор шел преимущественно о догматах лютеранской церкви, о немецкой кухне, архитектурных красотах Ревеля и велся с помощью междометий и восторженных восклицаний.
Никто не знал, когда уйдут "Оливуца" и транспорт - это могло случиться в любой день, - но то, что с ними отправится почта, было известно всем, и контора Трапезникова стала средоточием общего интереса.
Диодор Хрисанфович стоял у порога собственного дома, когда Зарудный пришел к нему с частными письмами в Ялуторовск и Иркутск. Почтмейстер переругивался с женщинами - солдатскими вдовами, хлопотавшими о пенсии, и двумя нижними чинами из портовой команды. Протянув правую руку с грязным указательным пальцем, он цедил сквозь зубы: