Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 34



Священник с тревогой слушал Селиванова. Оболенский смотрел на покойника широко раскрытыми глазами. Сзади послышались шаги и всхлипывания. Подошла Наталья, перехватила руками горло. Черный платок размотался у нее на шее и сполз на плечи.

— Ну вот, — сказал Селиванов, взяв ее за локоть и обращаясь к Оболенскому, — а это сестра твоя, а он, значит, брат твой родной!

— Что? — простонала она.

— Иваном его зовут! В честь отца мать назвала, да уж лучше б не делала того.

Оболенский и Наталья смотрели друг на друга в ужасе.

— Селиваныч, это — правда?! — прошептал Оболенский.

— Хуже правды… — ответил тот печально и, обойдя гроб, стал у изголовья, рядом со священником.

— Ваня, Ваня… — покачал он головой. — Нынче понимаю я, за что тебе жизнь такая выпала! — Он помолчал. — Это ты все мои грехи взял на себя! И расплатился, и помер за меня раньше времени! А всю жизнь думал да гадал: чего леплюсь к тебе, чего цепляюсь? И сам не знал, подлец, что душу чистую приблизил для спасения своего!

Священник тихо возразил:

— Каждый за свои грехи сам ответ держит!

— А у кого их нет, тот чужие на себя берет!

Священник перекрестился и промолчал.

— И муку за ваши грехи, — кивнув Наталье и Оболенскому, продолжал Селиванов, — и эту муку он тоже взял на себя! И, видно, еще что-то, больно много ее было, муки той, для одной чистой души! А чем отплатим ему?! Ваня! Ваня!

Закричав, бросился вон Оболенский. Наталья выбежала за ним.

— Не нужно отчаиваться! — сказал священник. — Жизнь Богом дана, и Он знает, зачем…

— Бог знает, да не говорит! Ведь даже тебе не говорит! А мне уж и подавно не услыхать!

В окно было видно, как подъехала к дому грузовая машина, отделанная черным крепом. Из машины выпрыгнули мужики и стали выбрасывать еловые ветки…

— Ну вот! Выстелят тебе, Ваня, сейчас последнюю твою дорожку хвоёй таёжной… Мне бы, что ли, помереть уж заодно…

7

Был закат. За деревней все лежало уже во мраке, зато она золотилась и сияла, как чудо-град в море-окияне. Особенно светились рябины. А сквозь их листву полыхали кострами окна. Все прео-бразовалось, даже проржавевшая рукоять рябининского колодца и та будто позолотой покрылась.

Селиванов сидел на ступеньке крыльца, и ему казалось, что он — один большой, немигающий глаз, видящий все вокруг, наблюдающий за всем, но никак не участвующий в жизни. Через час-другой стемнеет, люди, что воют песни в доме, разбредутся, и он останется один на один с ночью.

Собаки, привязанные около дровенника, встретившись с его взглядом, чуть шевельнули хвостами, но он никак не ответил им. «Продать их надо!» подумал он. И то, что такая невозмож-ная мысль пришла ему в голову, не удивило его. Ведь как было: когда засыпал могилу, в земле камень оказался, а когда он по гробу стукнул, Селиванов в груди боль от удара почувствовал, потому что хоронил и самого себя. А когда гроб из дому выносили, почему он подумал: «Зачем такой длинный?» — Потому что на себя примеривал! А когда гроб опустили, он долго не мог команду дать, чтоб засыпали… Разве не подумывал рядом лечь? Почему ворчал, что узка могила, — поленились мужики?

Но было в душе и нечто другое, что никак мыслью не оборачивалось и мешало додумать вопрос о своей жизни.

Шатаясь, вышел из избы Оболенский. Его перед тем вымыли, постригли и переодели. Пока рта не раскрывал, казался вполне приличным. Но ведь, сукин сын, матюгнулся, когда гроб в сенях углом зацепился за наличник. Снес бы ему башку, не держи он гроб…

Увидев Селиванова, проковылял к нему, остановился в двух шагах.

— Я на тебя, Селиваныч, теперь всю жизнь зло иметь буду!

— Ишь ты! — удивился тот.

— Пошто сразу не сказал, что отец он мне? Какое право имел?

— А ты какое право имел балбесом вырасти? Из детдома сколь хошь людей выходит, а ты свиньей выполз! Тебя отцу родному стыдно показать было! Да он, может, от тоски с твоего вида в тайгу помирать подался!

— У меня вся жись поломанная! — хныкнул Оболенский.

— Каждый свою жизнь сам ломает и чинит! — буркнул Селиванов и махнул рукой. — Иди, лакай самогон! Праздник тебе, нажраться можешь до синих белков!

— А мне, может, он сегодня в горло не лезет! Я, может, тоже помереть хочу!

— Ты-то! — презрительно сплюнул Селиванов и вдруг встрепенулся. — А может, и взаправду помереть хочешь! А?



— А чо! Запросто… — не очень уверенно подтвердил Оболенский. Селиванов вскочил.

— Слушай, паря! Нету здесь нам с тобой простору! Айда в Слюдянку! Там ресторан! Музыку закажем такую, чтоб Иван оттуда услышал! Душа-то его теперь над всем миром летает, все слышит, все видит! Нешто здесь с ней поговоришь!

Он схватил парня за рукав, и они почти побежали от дома в сторону тракта.

Громадный скотовоз заглотнул их в свою кабину и помчал прочь от солнца, которое перед заходом цеплялось за вершины сосен.

Они ехали и орали похабные песни, старик и сопляк, а шофер сначала было насторожился, но потом загоготал и стал подпевать. В тряске Селиванова развезло, он то и дело замолкал и тупо вопрошал: «Куды едем?» Оболенский орал шоферу: «Куды едем?». Тот ржал и кричал: «В вытрезвитель!». На полдороге их захватили сумерки. Шофер включил фары. Когда в их лучах рисовалась встречная машина или мотоцикл, Селиванов хватал шофера за рукав и кричал: «Дави! Дави его, гада, чтоб не отсвечивал!» Оболенский стал клевать носом, Селиванов бил его локтем в живот, тот вскрикивал, стукался лбом о дверку кабины, матюгался и снова засыпал. Селиванов же словно боялся остановиться в лихости своей и балагурстве, будто страшился собственного молчания и покоя.

Криком встречал и провожал он все, что пролетало мимо них в сумерках. Когда же дорога была пуста, бранил громко шофера и его машину.

Слюдянка вывернулась из-за поворота огнями. В кабину хлынула прохлада байкальского вечера и чуть утихомирила Селиванова. Очнулся Оболенский и невнятно замычал.

— Куда выкинуть вас? — спросил шофер.

Селиванов сказал:

— В церкву! — и сам удивился.

Оболенский икнул и дернулся. Машина проскочила по открытому переезду, обрызгала грязью несколько палисадников и прохожих, рыча проползла по хиленькому мосту и остановилась у церкви. Щедро отвалив шоферу, Селиванов вытолкал из кабины икающего Оболенского и выкарабкался сам.

— Где ресторан-то? — спросил Оболенский.

— Жди здесь! — крикнул Селиванов и направился к церковной калитке. Над крыльцом горела лампочка, на двери висел пузатый замок. Селиванов качнул его туда-сюда, почесал в затылке.

— Тебе кого? батюшку? — раздался за его спиной старушечий голос. — Так вон же дом! А служба кончилась, — охотно пояснила старушка. — Иди, иди! Постучись. Собачки там нету…

«Собачки! — подумал Селиванов. — Сам ищу, кому бы глотку порвать!..» Он поднялся на двухступенчатое крыльцо, постучал в дверь и почти сразу услышал шаги; в сенях заскрипела задвижка. «Ишь, не боится поп, не спрашивает. А ежели я с дубиной?»

— Вам что? — спросил священник, не узнав Селиванова в свете слабой лампочки.

— Это ж я!

— А-а! Не признал. Заходите!

— Нет, нет! — поспешно ответил Селиванов и замялся. — Это, значит, поминаю я друга свово… — И вдруг сунул руку за пазуху, вытащил пачку мятых денег и протянул священнику.

— Что вы! — отступил тот. — Вы и так дали более, чем следовало!

— А я не за то! Я хочу за поминание! Вечное! То есть, сколько денег хватит… Чтоб каждый день…

Священник покачал головой:

— Не могу! Не положено… У нас казначей есть, он квитанции выписывает…

— А я не ему хочу! Тебе! Не возьмешь, порву и вокруг церкви раскидаю!

Священник испугался.

— Но я не имею права!

— А я имею! Не хошь — твое дело! Раскидаю! Твой Бог поймет, потому я по совести…

Селиванов двинулся с крыльца.

— Постойте же! — крикнул священник в отчаянии.

— Берешь или нет?

— Сколько вы даете?