Страница 8 из 10
В это время начался клёв. Как всегда неожиданно, один за другим стали нырять поплавки то у меня, то у приезжего. Я уже поймал с полдесятка, а он либо запаздывал подсекать, либо подсекал так, что леса со свистом вырывалась из воды, улетала через голову, запутывалась при этом на ветках ближних деревьев. Приезжий нервничал, потом начал злиться и, наконец, в очередном рывке оборвал всю лесу, забросил удилище в реку, что, по рыбачьим законам, дело аморальное.
Переходя с места на место, мы с отцом спускались вниз по течению, выбирая то заводи, то перекаты, и следом за нами понуро брел наш гость, взявший на себя функции искать в траве сорвавшихся хариусов и распутывать наши лески, когда они цеплялись за кусты и ветки. Когда клёв прекратился, мы развели костер и стали жарить рыбу. Приезжий оживился. По части приготовления он оказался специалистом и познакомил нас с несколькими способами, о которых мы даже не слышали. Отец был молчалив необычно. Он подозревал. Я никак не мог понять, что его беспокоило. Ведь дело было пустяковое, и никаких причин для такого беспокойства не было. А он был не только обеспокоен, он был раздражен. И эта раздраженность проявилась совсем неожиданным образом, когда наш гость предложил достать невод и перегородить речку. Отец ответил очень резко, почти грубо, в том смысле, что жадность есть качество, присущее браконьеру, а не рыбаку. Тот сделал вид, что не заметил отцовского тона и отделался шуточками. Это он умел.
…В то время мне было четырнадцать лет. Мир был старше и хитрее меня, но я в это не верил. Я относился к нему как к ровеснику. И могло ли быть иначе? Имея готовый результат, трудно ли придумать условия его получения. Получив мир в определенном виде, я воспринимал историю его как правдоподобную выдумку. Да и кто в четырнадцать лет может серьезно поверить, что когда-то его не было, а все остальное было. Как вообще можно говорить о бытии, не предпола-гая себя в нем? Так я думал или примерно так. А может быть, вовсе не думал, а знал существом своим, которое всегда только знает, а не думает. Разве мог я предполагать, что к моему появле-нию на свет те, что жили раньше меня, уже понавязали для меня узелков, что, появившись, я тотчас же получил в наследство все их проблемы, беды и ошибки, что не свободен я с первых своих шагов, с первого произнесенного слова, в первом проявлении своем и в первом чувстве?!
Я ничего не знал. И, наверное, поэтому не замечал назавтра и в последующие дни, что в нашей семье что-то произошло, что-то случилось. Поскольку все было, как обычно, то воспаленные глаза матери по утрам я воспринимал как ухудшение здоровья. Так говорилось. Молчаливость отца я принимал за озабоченность здоровьем матери. Это и меня беспокоило и огорчало. Но загадок я не хотел. Я хотел ясности и простоты. Я слишком многого хотел.
…Между тем днем, который я описал, и другим днем, когда все случилось, было еще несколько дней, но я их не запомнил. Сейчас в моей памяти они стоят рядом.
С утра я собирался уйти в лесниковое зимовье. Оно было в шести или семи километрах вверх по речке, которая в том месте перепрыгивала через завалы камней, когда-то сорвавшихся с ближайшей скалы. Ранним летом через эти пороги прорывался в таежные плёсы на икромёт серебристый хариус. В мутных водоворотах он отстаивался, набираясь сил для прыжков на водяные кручи. Здесь без труда можно было наловить на уху, можно было наловить и больше, но я не жадничал и ходил в эти места больше из-за красоты их. Почти отвесные скалы по обеим сторонам реки; на вершинах скал ветвистые, узловатые сосны, по распадкам россыпи огромных камней, грохот порогов и маленькая, уютная бревенчатая избушка на скальной площадке у порогов… Ее построил лесник, тот самый, о котором говорил приезжий. Я с ним был хорошо знаком. Это он впервые водил меня по тайге, учил читать следы, рыбачить, выслеживать глухаря, разводить костры, находить воду. У него не было семьи, и он относился ко мне, как к сыну. Часто мы с ним вместе приходили на пороги и по нескольку дней жили в избушке. Родители мои доверяли леснику и отпускали меня без уговоров.
Но больше, пожалуй, я любил приходить туда один. Тайги я не боялся. Уже в тринадцать лет у меня был свой дробовик и я неплохо стрелял…
…Запах костра я почувствовал поздно, у последнего поворота, и еще не успел ничего подумать, как увидел около избушки дымящиеся головешки и рядом человека. Он сидел спиной ко мне и не услышал, когда я вынырнул из-за деревьев. Странно было всё: и как он сидел на земле, скрестив ноги и покачиваясь из стороны в сторону, и как был одет, — в рваной телогрейке, а неподалеку стояли огромные тупоносые ботинки. Сам он сидел босиком. На голове у него была старая зимняя шапка. Это в июне-то!
Удивление мое было недолгим. Отлично помню, что я совсем не испытывал страха. Было в его позе что-то беспомощное, безвредное. Может быть, от того, что сидел он, обхватив ладонями лицо, низко опустив голову, да еще покачивался. Можно было подумать, что он молится или плачет, или у него сильно болит голова. Я сразу понял, что это тот самый человек. И тогда пришло это чувство опьянения радостью подвига, риска, авантюризма или чего-то еще, что овладело мной и управляло решениями моими и поступками. Проверялась моя модель.
Я взвел боек, поднял ружье и крикнул по возможности басом: «Руки вверх!»
Мой крик подбросил человека, как мяч. На какое-то мгновение испуг перекосил его лицо, но только на мгновение. Увидев, что перед ним мальчишка, он не то чтобы успокоился, но просто стал рассматривать меня, не собираясь поднимать рук. Я повторил требование, не так громко, но так же решительно. Губы его шевельнулись, и я услышал короткое и злое: «Щенок!» Он пошел прямо на меня. Он шел на меня, но я точно помню, что не испугался, я знал, что буду стрелять. Когда между нами осталось шагов десять, я крикнул: «Стой! Стреляю!» и положил палец на спусковой крючок. И в ту же минуту с ужасом почувствовал, что палец не гнется, словно судорогой его свело. Тогда-то я понял, что такое страх. Он вошел в меня как электрический ток и сразу завладел всем телом. Оно затрепетало. Руки еле удерживали ружье, ноги подгибались, всего меня трясло и карежило. «Стой!» — закричал я, и даже услышал, что это был крик страха. Оставалось шагов пять. И вдруг случилось чудо. Человек остановился. На лице его появилась растерянность, нерешительность и еще что-то… не помню… Он вдруг сильно побледнел, особенно лоб. Я первый раз в жизни видел, как бледнеет человек. Это страшно! Губы его что-то прошептали, и он стал пристально рассматривать меня. Конечно, я не мог знать тогда, что с таким волнением искал он в моем лице. И век бы мне этого не знать!
Вдруг я услышал его голос, тихий, прерывистый.
— Как тебя зовут?
Я принял этот вопрос как уловку и, преодолевая дрожь губ, упорно потребовал:
— Руки вверх!
Он больше не злился. Продолжая рассматривать меня, он сказал:
— А если я подниму руки, ты скажешь, как тебя зовут?
Я целился в него и молчал. Я не знал, что делать дальше. Сказать ему, что он арестован?
— Значит, ты меня арестовываешь? — спросил он, словно помогая мне.
— Да, — ответил я.
— А ты уверен, что меня нужно арестовывать? — снова спросил он.
Что-то было в его голосе очень неприятное для меня, неприятное, потому что опасное… Не так он должен был говорить и вести себя. Когда он шел на меня, был страх. Когда начал говорить, страх понемногу отступил, но появилась неуверенность, которая была для меня опаснее страха. Теперь я уже мог стрелять, но очень не хотел этого.
— Ты поведешь меня в милицию?
— Да, — сказал я как можно тверже и суровее.
— И не скажешь, как тебя зовут?
Я молчал.
— А потом не пожалеешь?
— Нет, — ответил я.
Вот еще новости! Буду я жалеть вредителей!
— Тогда пошли!
— Куда? — спросил я, немного опешив.
— В милицию, куда же.
Теперь он по-другому смотрел на меня. Сейчас я помню, — так смотрят, когда хотят мстить. Тогда же я принял это за уловку и предупредил не очень уверенно: