Страница 19 из 32
А удача на охоте — это, кроме всего прочего, прекрасное настроение Сашки, умопомрачительные ласки до утра, когда к утру кажется, что существуешь не в жизни, а в фантазии, и нет совсем пробуждения отрезвления, а только истома и восторг, переживаемый не сознанием, а каждой клеткой…
Раньше, даже в семнадцать, в шестнадцать не чувствовала она себя такой молодой, о своей способности любить не подозревала, будучи четыре года замужем…
Умом доподлинно знала — рано или поздно начнется проза, но надеялась, что поздно, и что на это «поздно» с избытком хватит впечатлений, что были до этого, и тогда проза будет похожа на белые стихи, которым она будет стараться придумывать рифмы…
Зима в этом году выдалась снежная. Так говорил Сашка. И верно! Вдоль тропинок от избушки выросли снежные валы в рост человека, а снег в отвалах так утрамбовался, что днем, когда Сашки не было, она вырывала поперечные тоннели в снегу, превращала их в лабиринты, ползала по ним на корточках, а когда Сашка не брал с собой Чапу, играла с ним в прятки. Иногда их, барахтающихся, заваливало обрушившимися сугробами, и они выкарабкивались с визгом — чей громче! — не разберешь! — отфыркивались, отряхивались, и Катиному хохоту вторил по тайге игривый лай Чапы. Бывало, что такую забаву устраивали втроем, и тогда Чапа вел себя как истый ревнивец, яростно оттаскивал Сашку, если он крепко наседал на Катю, когда она кричала: "Чапа, фас!", или носился с лаем вокруг Сашки, когда он закидывал Катю снежками.
Если вечером они читали книжку или слушали радио, Чапа неизменно сидел на дальнем конце нар, где для этого специально подворачивалась постель, и слушал не чтение или радио, а то, что положено было слушать ему по службе и по долгу — он слушал и сторожил ночную таежную тишину. Потом, разумеется, с нар он удалялся, и вид его при этом выражал одно "С вами тут, конечно, хорошо, но устал я прислушиваться и пора на свое место!"
Если бы кто-то посторонний спросил бы Катю, сколько их там живет, в зимовье, она не задумываясь ответила бы: «Трое».
Сашка уже затягивал на поясе патронташ, когда сначала как-то не по-обычному залаял на улице Чапа, а в ту же минуту с улицы послышалась возня и радостный визг нескольких собак. Катя, стоявшая ближе к двери, раскрыла ее, и в зимовье влетели вместе с Чапой Хук и Рекс. Чуть не сбив Катю с ног, они метались по избушке между нею и Сашкой, опрокидывая на пути все, что можно опрокинуть.
— Ребята идут! — радостно возвестил Сашка, выгоняя собак из зимовья. Он вышел, и Катя поспешила за ним, накинув на плечи телогрейку. Они стояли, отбиваясь от собак, и взволнованно смотрели поверх сугробов в ту сторону, откуда уже слышались голоса и скрип лыж. Скоро из-за деревьев показался сначала Моня, он сразу замахал руками, за ним след в след шли Филька со Степаном, они потрясали ружьями, а выкатившись на поляну, разрядили стволы, вызвав этим вопль собак и снегопад с ближайших деревьев. Рукопожатия и хлопанье по плечам сопровождались радостными восклицаниями, и суматошным топтанием, и толканием, и борьбой в обхват с подножками, и валяньем в снегу, и, словом, люди и собаки вели себя одинаково, сплетясь в один туманный клубок. Но вот из этого клубка вывернулись Сашка со Степаном и отошли в сторону. Катя, еще продолжая смеяться, вытряхивала снег из рукавов телогрейки, видела, как радостно схватил Сашка Степана за рукав, когда тот что-то сказал ему. Сашка даже в ладони хлопнул. Катя потянулась к ним, но ее опередил Моня, показал ей большой палец, таинственно подмигнул. И Филька уже рядом.
— Слышь чего! — Сашка кинулся к ней навстречу. — Михаила Ивановича брать будем!
Катя не поняла.
— Берлогу нашел Степка, понимаешь!
Сашка светился как ребенок. Катя растерялась, не зная, радоваться этому или тревожиться. Но уже всеобщий азарт передался и ей. Не представляя себе, как это все будет происходить, она лишь пыталась из общего настроения понять, есть ли основания для тревоги… Нет, оснований не было, и в этом случае, естественно, она внимательнее всего наблюдала за Степаном, и именно его хозяйская уверенность в себе, а не бесшабашность Сашки и хвастовство Фильки совершенно успокоили ее. Более того, она даже вполне искренно потребовала:
— Я тоже с вами!
Никто не удивился и не ужаснулся, а Сашка даже заявил, как бы спрашивая общего мнения:
— А что? А?
— Не дело, — спокойно сказал Степан, и все с ним согласились.
— Обед нам всем приготовишь, — примирительно сказал Сашка.
— Ладно уж! — согласилась она, не очень-то огорчившись отказом.
Она просыпалась или засыпала?.. Отчего так сдавлена грудь? И боль в голове? Перед глазами серый туман, и на глазах пелена. Может быть, она только что родилась и потому ничего не знает о себе? Нет… Она знает… что все забыла… и сейчас начнется воспоминание… "Не хочу!" — кричит она громко и рвется куда-то, но что-то держит ее… Что-то удерживает… И вот она уже слышит чей-то голос, и лицо перед ней чье-то, очень знакомое… Сейчас вспомнится и голос, и лицо… Она это знает и кричит: "Не хочу!" И бьется головой о что-то твердое, и волосы хлещут ее по лицу. "Не хочу!" еще раз и в последний кричит она, потому что пустота незнания вдруг разом заполнилась болью и отчаянием.
Моня по-прежнему крепко держит ее за руки, а Филька подложил ей под голову свою мокрую от снега шапку, и холод расстаявшего снега окончательно вносит ужасную ясность в сознание.
— Сашенька! — кричит она теперь, вырываясь из Мониных рук и бросаясь к нарам, около которых упала без сознания несколько минут назад.
— Не кричи! — грубо и властно обрывает ее Степан и отстраняет от нар.
— Как же это, Филька! — говорит она стонущим шепотом, обводя всех взглядом недоумения и, скорее, удивления, чем упрека.
— Два их там оказалось… — тихо отвечает Филька, не глядя на нее, одного уложили, а тут второй…
— Но почему Сашка?! Почему именно он?! А вы! Разбежались, да?!
Она подступает вплотную к Фильке и, кажется, вот-вот вцепится ему в лицо. Филька смотрит ей в глаза.
— Нет, мы не разбежались.
— Ну, хватит! — раздается у нее за спиной окрик Степана. Она мгновенно оборачивается.
— А ты чего командуешь! Ты чего! Там надо было командовать! Там! Понял! Ненавижу! Уходи отсюда! Уходи!
Обезумев, она хватает все, что попадается под руку — сначала Сашкин нож в ножнах, потом ремень и еще что-то, но каждый ее замах на Степана перехватывает то Филька, то Моня, и она в отчаянии хлещет их обоих по лицам и рукам, впадая в истерику, пока Филька, изловчившись, не обхватывает ее крепко и бесцеремонно. Досада, злость и боль словно растворяют ее энергию в апатию, и она, обессилев, охрипнув, повисает на Филькиных руках, захлебываясь беззвучными слезами.
Сашка не приходил в сознание. Смыв кровь с лица, голову ему перебинтова-ли, как могли. Но не эта сама по себе тяжелая рана приводила в ужас друзей, а сломанное ребро, проткнувшее кожу и высунувшееся страшно нелепым сучком сантиметра на три. Даже малейшее движение причиняло Сашке боль, потому нечего было и думать о том, чтобы попытаться вправить ребро, как предложил было сначала Филька. Кровотечение ослабло, но не прекратилось совсем и возобновля-лось с каждым движением тела. Сашка тяжело дышал ртом, и вздоху, как эхо, вторил глухой хрип в покалеченной груди.
Если бы сразу обнаружили эту рану, то скорее всего понесли бы Сашку не в зимовье, а на базу. Оттуда на пятнадцать километров ближе к тракту. Теперь же и думать нечего было тащить его до тракта. Общая растерянность никому не подсказывала разумного решения.
Но Степан опомнился раньше других.
— Лазуритка! — сказал он вдруг громко и в то же время будто самому себе.
— Лазуритка! — громко повторил Моня.
— Это мысль, — одобрительно подтвердил Филька.
— Что? — не поняв, спросила Катя.
Успокоившись немного, она сидела теперь рядом с Сашкой, держа его за руку, незаметным движением время от времени прослушивая пульс, неровный и тревожный.
— Что такое Лазуритка? — спросила она, стараясь скрыть вспыхнувшую слабым светлячком надежду.