Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 18

Всего час назад, за обедом, отец поручал мне ухаживать за мисс Хэрридн, и между блюдами мы немало поразучивали фамилию моего папы.

– «Хари». Хари Кришна. Хари Хари. «Хари», – декламировал я два первых слога нашей фамилии, обращаясь за помощью и к индусу.

– Хари-хари, – покивали оба. – Хари.

– Правильно. А теперь «тон». Тон-тон, полутон, два тона, полутон.

– Тон-тон, – снова покивали они.

– Да нет. Один «тон», – я показывал один палец. – Просто тон. Тон и всё. Один.

– Одъин, – поняли они.

– Нет.

– Тон.

– Теперь правильно.

Они вытерли губы салфеткой и приготовились учить дальше.

– «Чен», – произносил я. – Джон Чен. Знаменитый новозеландский пианист. Вы не знаете? У меня есть пластинка. Ну, там Дебюсси, Равель…

– Равель.

– Нет! Чен!

То, что Лима освоила нашу фамилию гораздо быстрее англичан, не представлялось мне удивительным.

Отцу Климентина понравилась. За столом она ему понравилась точно. Она довольно умело разговаривала с гостями на их родном языке. Правда, её английский находился в пределах школьного курса, но зато был лексически полон, грамматически правилен, стилистически выверен и настолько отвечал требованиям к поступающим в институт, что мне опять почему-то вспомнились её вчерашние стихи. О наших половых органах с инструкцией по их применению.





– Ты чего лыбишься? – строго поднял брови отец, усевшись в кресло напротив нас. Мне стало ясно, что он несколько не в своей тарелке. Так бывало всегда, когда отец начинал говорить языком своей костромской деревни. – Чего лыбишься, говорю, а? Ну, паре, ты и даешь!

В душе отец очень сильно переживал историю с мамой. Когда-то он примирился с ней на двух очень жёстких условиях. О первом я уже говорил: чтобы она по воскресеньям обедала у нас дома. Второе больше касалось её детей: чтобы наш дом оставался территорий добродетели.

Конечно, я приводил девушек. Чинно знакомил и поил чаем, а потом мы шли заниматься в мою комнату. Считалось, что это мои знакомые однокурсницы, какими некоторые и были. С другими было сложнее. К одной молдаванке я даже начал испытывать определённые чувства, пока она не сказала, что у неё почти взрослый ребёнок, а муж сидит в румынской тюрьме. Но, в общем, всё это выглядело невинно. Другое дело – ввалиться средь ночи с незнакомкой под мышкой, а поутру позволить ей дефилировать по квартире в том виде, в каком отбирают кандидаток в гарем султана Брунея. Это являло собой уже серьёзное правонарушение.

Отец не стал, как обычно, нюхать незажжённую сигарету, он сразу начал набивать табаком трубку. Это у него всегда было признаком высшей озабоченности судьбой своего потомства, судьбой рода. Одновременно он становился чрезвычайно сентиментальным. Набивая табак, отец то и дело бросал взгляд на фотостену, где были представлены фотографии всех известных ему Харитонченковских. При этом лоб его ещё хмурился, а глаза уже наполнялись каким-то тёплым лампадным свечением.

Галерею открывала фотография его отца, моего деда, моряка, лесоруба и сплавщика, которым на данный момент замыкался весь цикл становления нашей фамилия, начало которой ему ещё лет триста назад положили блуждания какого-то казака Харитона по южно- и западнорусским землям. (Под «циклом» я понимаю процесс накопления суффиксов).

Дед весь был легенда. Даже на этой старой, вековой давности и, естественно, чёрно-белой фотографии было хорошо видно, какое у него красное, пышущее здоровьем лицо. Оно просто рдело, как флаг революции из фильма «Броненосец «Потёмкин». Рядом с фотографией деда, молодого, в бушлате и бескозырке, висела фотография бабушки. Той довелось сняться только в шестидесятых, во время паспортизации колхозников, и на фото она была совсем уже старенькой, но улыбчивой и лучистоглазой – это из-за морщинок, сбегающих к уголкам глаз. Большой, не по-женски мыслящий лоб, жидкие, туго стянутые к затылку волосы, тонкая, втянутая линия рта – это из-за отсутствия зубов. Обе эти фотографии, бабушки и дедушки, были одинаково увеличены до размеров фотопортрета и столь же одинаково отретушированы – смелой рукой какого-то камнетёса, что, однако, не погубило портреты.

Рядом с бабушкой-дедушкой, на стене чуть правее и ниже, находилось и фото моих молодых родителей. Это было их как бы общее фото, а на самом деле фотомонтаж. Композиция была задумана так, чтобы молодые нежно прижимались друг к другу, как голубки. Любви способствовала и рамка, усыпанная толчёным разноцветным стеклом и обложенная по краю мелкими белыми морскими ракушками, наконец, увенчанная, словно короной, большим бархатным сердцем. Красный бархат уже сильно выцвел, но в него по-прежнему можно было втыкать иголки. Кто придумал такую игольницу – верил в ревность больше, чем в верность.

На стене находилось много и других фотографий. В родственниках я не разбирался. Все эти дяди-тёти, двоюродные братья и сестры казались мне на одно лицо. По линии отца, они на одно лицо и были. Из всех моих фотографий отец отобрал только ту, которую я прислал из армии самой первой, ещё до присяги, и где имел самый глупый и озадаченный вид – человека, не понимающего, какого чубайса он тут защищает. Мысленно так и вижу, как вечером отправляясь спать, отец вставал перед этой фотографией и язвительно на меня щурился:

– Ну что? Я же предупреждал тебя, Владилен.

Называть меня полным именем у отца было признаком большого неудовольствия. «Зато наречь было удовольствие!» – думал я ехидно.

Родина моя – город Ленск. Отец там отбывал одно время понижение в должности. Там же, не сходя с боевого поста, он увлёк и записал себе в жёны молоденькую актрису местного драмтеатра. Когда я родился, мама придумала мне замечательное имя Бернард. Папа даже не спорил, но, просто идя регистрировать сына, он много думал о Ленине и о великой сибирской реке Лене. Это я хорошо представляю. Светило яркое солнце. Река освобождалась от оков льда. Отцом овладело звенящее чувство рождения нового и прекрасного мира. Регистраторша в ЗАГСе была молода и тоже улыбалась в ответ.

Потом отец ещё долго упорствовал. Он даже доказывал, будто Владилен – это старинное русское имя, известное по множеству исторических хроник и летописей, правда, он не помнит каких. К концу своей командировки в Якутию он всё-таки признал себя виноватым. Пусть не в целом, но в частности. В частности, то есть, всего лишь в избыточном самомнении, неслыханном самовольстве, мелочном упрямстве, дикой гордыне, попрании материнских прав, цинизме, жестокости и беспринципности. С последним отец очень долго не соглашался и до конца защищал принцип географичности места события: «Есть же Владикавказ, и есть Владивосток!..»

Второй ребёнок родился в городе Феодосия. Мать пошла в ЗАГС сама и записала дочь Антониной.

Если мне и хотелось когда-либо поменять своё имя – лишь из-за того, что оно легло первой трещиной между моими матерью и отцом. Зато потом, с перестройкой, я стал им гордиться. Когда началось осмеяние моего детства, оскорбление памяти деда, опошление службы и работы отца, когда стали раздаваться и эти призывы вынести Ленина из Мавзолея, я уже знал, что именно крикну, когда выйду на Красную площадь, прямо под объективы телекамер. «Пусть они вынесут Ленина из Мавзолея, но они не вычеркнут его имя из моего паспорта!» – решил крикнуть я. Мама ужасно растерялась и умоляла меня об этом никому не говорить. Особенно, в школе. Боялась, что это повлияет на средний балл аттестата. И – вообще. А так она была очень смелая.

Лима в этом плане очень походила на мою мать. В их характере было много общего. Например, какая-то затаённая снисходительность ко всему человеческому роду мужчин. И чем старше были мужчины, тем легче они до них снисходили. Это я заметил, когда Лима сделала тонкий комплимент моему отцу. Она сказала: «Ах, какое красивое имя у вашего сына! В нём слышится что-то очень русское, могучее, сибирское!..» Отец, конечно, расцвёл. И дальше расцветал уже беспрерывно. А уж когда она проявила ещё и интерес к войскам химзащиты да ещё на фоне вопросов: «А чья это фотография в лейтенантских погонах?» Или: «А кто это прыгает с парашютом в противогазе?» – отцовы глаза и вовсе заволокло туманной генеральской слезой.