Страница 2 из 4
В отличие от перевода Бродского, в переводе В. Л. Топорова развертывается череда романсовых банальностей: «мука — разлука», «такую — золотую», «моя — твоя» и даже «неровен — ровен»: как тут не вспомнить «ботинки — полуботинки»! Когда же Топоров пытается выразиться небанально, то единственным результатом оказывается корявый неологизм «преобороть». В расставание героев у него вчитаны какие-то обиды и ссоры, отсутствующие в оригинале. Интересующий нас фрагмент — love so much refin’d — у Топорова полностью утрачен. То же можно сказать и о старом переводе О. Б. Румера, который отличается от перевода Топорова только чуть более тщательным выбором рифм: все те же муки и разлуки (хотя и не зарифмованные), плюс выражение «любви предмет», низводящее Донна до уровня девичьего альбома. Оборот с refin’d также утерян. Но если в переводе Румера, по-видимому, имеет место всего лишь наивность эпохи переводчика, когда традиция и язык английской метафизической поэзии были еще не освоены русской культурой, то вариант Топорова заставляет заподозрить некую переводческую позицию — стремление сознательно представить Донна в облике неопытной школьницы.
Отдельно стоит упомянуть перевод С. Л. Козлова. Он интересен тем, что в некоторых случаях переводчик попытался сохранить религиозно-философские подтексты стихотворения. В рассматриваемой строфе удачная находка — «несказуемых» (так переводчик передал ‘That ourselves know not what it is…’). Свидетели разлуки влюбленных названы «нечестивыми», что тоже неплохо. К сожалению, эта тональность выдержана непоследовательно, и основной массив текста представляет собой стилистическую какофонию, полностью обесценивающую эти мелкие удачи. Там встречаются такие перлы, как «распадемся мы сейчас» (видимо, буквалистский перевод melt), «сдвиг почвы» (порождающий неуместные метафорические ассоциации с русской идеологемой «почвы»), «страх и крик», «А если две — то две их так, / Как две у циркуля ноги», — не говоря уже о рифмах типа «они — любви». И притом что в переводе Козлова почти нет отсебятины, там отсутствует и поэзия. Что касается фрагмента с refin’d, он у Козлова близок переводу Бродского, но куда более неуклюж: «Но мы, кто чувством утончен / До несказуемых границ…» (Как можно «утончиться чувством» — загадка; очевидно, Козлов понял refin’d как относящееся к we, запутавшись в страдательных причастиях. Неясно также, при чем тут границы — подозреваю, что они возникли ради рифмы к «лиц»).
Рассмотрение шести переводов подводит к неутешительному выводу — хотя среди них есть и хорошие, и плохие, но культурный контекст лирики Донна в них нивелируется. Исчезает встроенность Донна в традицию: он предстает как бы создающим свой поэтический мир с чистого листа. (Оговоримся: мы не имеем в виду переводы Донна вообще; здесь и далее речь будет идти лишь о переводах «Прощания».)
Вернемся все же к злополучному refin’d. Оно имеет все-таки, помимо значения «утонченный», еще и другое значение — «очищенный». Это первичное, алхимическое значение этого слова, которое сохранилось и в русских словосочетаниях «рафинированный сахар», «рафинированное масло». То есть не о всякой тонкости идет речь, а только о такой, которая рождается в результате удаления грязных примесей. Но ведь в следующей строфе у Донна говорится о душах! А совмещение понятий «очищение» + «душа» недвусмысленно отсылает к христианской религиозности. Не забудем, что стихотворение открывается картиной смерти праведника, безболезненно отпускающего свою душу на небеса. Сопоставление разлуки героев с этой сценой — вовсе не красивый троп: кончина праведника является мирной потому, что он очищен от грехов.
Это refin’d и засело у меня в сознании. Где-то мне что-то похожее попадалось. Вот оно! «Христос же бог наш тонкостны чювства имея все…» Протопоп Аввакум, памфлет против иконописной школы Симона Ушакова. Переводческое решение начало обозначаться.
К тому моменту у меня уже сложилась убежденность в том, что переводчик может и должен подсвечивать культурный фон подлинника, если для читателя принимающей культуры что-то не вполне очевидно. И для прояснения следует использовать язык, который бы «включал» у читателя подсветку этого фона, — то есть язык культурологически наполненный. С одной стороны, мысль, что лексические и стилистические ресурсы для передачи творчества английского религиозного писателя XVII века следует искать в русском XVII веке и у русских религиозных писателей — настолько проста, что кажется трюизмом. С другой стороны, попытка заявить это намерение в присутствии литературных критиков почти наверняка вызовет бурю возмущения. Вам укажут на несопоставимость двух традиций, на отсутствие языка любовной лирики в русском XVII веке, возможно, даже обвинят в кощунстве.
И все-таки в русской литературе существует прецедент успешного использования языка старообрядческой мистики в любовной поэзии — причем не просто любовной, а гомоэротической. Это ряд стихотворений Михаила Кузмина: «Пусть сотней грех вонзался жал…», «Одна нога — на облаке, другая на другом…», «Рыба», «Пещной отрок», «Уединение питает страсти», «Зачем копье Архистратига…» (называю только самые яркие примеры, вообще же религиозная образность встречается чуть ли не в каждом втором любовном стихотворении Кузмина). Сближает его с Донном и разговорная интонация стиха. Почему бы не воспользоваться опытом Кузмина? Тем более что Донн, в отличие от него, описывает отношения вполне традиционные и воспетые в Библии.
Перечитанные стихи Кузмина придали мне уверенности в собственных силах. И перевод начал складываться:
Не могу похвастаться, что справилась с донновским окказионализмом ‘inter-assured of the mind’. Я сознательно отказалась от попыток пересказать смысл этого выражения и вместо этого ввела понятную русскому читателю без дополнительных пояснений целостную смысловую единицу — отсылку к пословице «с глаз долой, из сердца вон», которая весьма точно соответствует сути «подлунной любви» у Донна, описанной в предыдущей строфе.
Таким образом, я допускаю некоторую степень перераспределения содержания между строфами, при условии, что это не влияет на логику развития мысли в стихотворении. Признаюсь, что у меня оказался по сравнению с оригиналом развернут концепт золота — важно было повторить вслед за Донном мотив истончения, к тому же меня увлек найденный мною образ «цельности» золота («цельность» ассоциируется с «целомудрием»). Концепт циркуля, напротив, в моем переводе несколько свернут, что я рассматриваю скорее как неудачу. В случае с циркулем мне показалось принципиально важным избежать слова «ножка», которое в русском языке вызывает неуместно комические ассоциации. Ранее это удалось одному Бродскому, который использовал слово «игла». Я в итоге остановилась на слове «ось», хотя на данный момент не очень довольна завершением четверостишия — оно могло быть сделано лучше.
Стоит сказать и о принципах стихотворной формы, положенных мною в основу перевода. Основной проблемой при переводе с английского на русский издавна является навязчивое русское требование чередования мужских и женских рифм. Консерватизм русского читателя доходит до парадокса: у нас скорее примут перевод Донна или Шекспира, сделанный верлибром, чем позволят отступить от чередования рифм. Три из рассмотренных мною переводчиков соблюдают чередование (Топоров, Шадрин и Кружков). Румер, Бродский и Козлов следуют более специализированному методу, некогда созданному Жуковским для перевода английской поэзии, — использованию монотонных мужских рифм. Однако в английской поэзии нет вообще никакой унификации клаузул. Да и рифмы Донна не монотонны: краткие монофтонги admit — it звучат совершенно не так, как дифтонги roam — home. Конечно, фонетика русского языка не позволяет передать эти особенности. Но можно использовать варьирование рифмовки: в части строф чередование есть, в части — нет, причем, чтобы читатель не принял это за небрежность, я постаралась сделать так, чтобы два вида строф сами чередовались друг с другом. Унификация клаузул, на мой взгляд, есть совершенно необязательное требование, которое существует исключительно в силу читательского консерватизма: её нет в английской поэзии, и она ограничивает возможности переводчика.