Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 140

А в Юриной песне о прозе есть и такая строфа:

Казалось бы, Юра вполне мог сказать «и только потом гитарист», но он же так не сказал, он сказал, что «в конце». Случайного, на первый случай, слова у Юры никогда и не бывало. Он сказал «в конце», потому что между прозой его и гитарой лежит ещё долгое пространство Юриных созданий.

Так что «потом» была не гитара. Потом было изобразительное искусство Коваля.

Я долго этого его искусства не понимал. Ведь Юра в школе не был рисующим мальчиком. Когда-то таким мальчиком был я, но к старшим классам забросил, потому что этому надо учиться, а учиться я не захотел. В школе у нас, в параллельном классе, был настоящий художник — Володя Есаулов, он рисовал что угодно своей уже профессиональной рукой. А Юрка в школьных тетрадках рисовал только крупные рожи с гнутыми толстыми носами.

Тех, кто знал Юру давно и запросто, внезапно возникшее изобразительное его творчество тревожило и раздражало, тем более, что Юра сразу стал держаться левой стороны. Папа, Иосиф Яковлевич Коваль, мне говорил:

— Ну скажи мне, Слава, ну какому рабочему классу нужна эта Юрина живопись?

А бывший наш одноклассник по прозвищу Антон, тот прямо вскрикивал:

— Да Коваль же просто рисовать не умеет… Вот попроси его лошадь нарисовать — не нарисует!

Борис Викторович знал, что я всерьёз занимаюсь живописью. Бывало, что я жаловался: дескать, меня ругают, зачем я разбрасываюсь — или уж пиши, или рисуй.

— Что уж дураков слушать? — успокаивал меня Шергин. — Мне бы сейчас в руки кисть… Как душа просит. Живопись — это как еда, питьё, нет, это — жизнь живая…

Зато Володя Есаулов… Когда я уже вернулся из армии, мы как-то сидели у Юры у Красных ворот, и Юра показывал новые свои работы. Я очень тупо их воспринимал, а настоящий профессионал Есаулов, как только Юра на минуту вышел, тихо и немного даже горько мне сказал:

— Боже, до чего же он талантлив!

Но и мне было дано прозреть. Теперь я вижу: и божественная проза, и все изобразительные искусства Коваля, — всё это бесконечно разное и узнаваемое сразу, всё это — одна рука, рука гения. И как сильна эта мощь особо увиденной и заново открытой им подлинной жизни — в земле, деревьях, строениях, лицах, фигурах, предметах…

А Витя Белов, художник-ювелир, всегда был преданнейшим Юриным другом. И как-то вдруг, и, видимо, случайно, но по счастью, возник совместный Коваля с Беловым рассказ, записанный в Юриных «Монохрониках»:

Жили два бедных друга — бедный художник-ювелир и бедный врач-стоматолог.

Сам понимаешь, дорогой читатель, что оба они были дураки.

В мастерской на Абельмановке сошлось в тот вечер многовато народу. Из мне знакомых оказался только Валерка Агриколянский, зато были известные люди — Юлий Ким и Пётр Якир. Явление Петра Ионовича (будущего тестя Кима) уже внесло в атмосферу художнической богемы политический дух, и в новых песнях Кима зазвучали иные ноты:





Мне не показалось замечательным, что Ким вступает на тропу борьбы, но всё-таки, поскольку он органически не мог сочинить хоть что-нибудь неталантливое, то все присутствующие опять захлебнулись собственным восторгом, когда диалог двух секретных агентов, поначалу принимавших друг друга за диссидентов, Юлик закончил знаменитым кимовским заливным взлётом голоса:

Потом немножечко интимно:

И ответный басовитый почти речитатив:

К этому времени в Москве по рукам пошло гулять письмо Фёдора Раскольникова Сталину. Кто-то и сюда его принёс, и много спорили: настоящее оно или подделка? Сомнения возникали от силы ударов по Сталину. Сталинистов среди собравшихся, конечно, не было, но всё же к таким ударам тогда ещё как-то не очень привыкли.

Через двадцать пять лет, летом девяностого, когда вышла первая книга Юлия Кима «Творческий вечер», мы — издатели — и много-много кимовских друзей собрались в «Красных палатах» на Остоженке, ещё не зная, какой творческий вечер преподнесёт нам сейчас Юлий.

Мы сидели многими рядами на полукружьями расставленных стульях, а он — перед нами — один на единственном таком маленьком стульчике и весь — такой маленький, и было боязно, что он в этих высоких палатах вдруг совсем затеряется.

И вот он тронул гитару и так засвистал на тысячу ладов — нет, «не пёстрым коллажем», но «полифоническим единством» (Татьяна Бек) «Московских кухонь», — что стало боязно: а не тесно ли Юлику в этих всё же замкнутых потолком и стенами палатах?

И почти с каждым новым ударом струны и слова я, казалось бы, полностью, весь погружённый в то плачущую, то смеющуюся сквозь слёзы кимовскую стихию, вдруг физически ощущал, как страдает от происходящего наш Начальник Палат, допустивший всё это безобразие, но не могущий ничего предпринять: ведь перестройку объявила Партия!

Всё же он склонился к моему уху и шёпотом вскричал, как бы полушутя:

— Эх, пулемётов бы!

А тогда, в шестьдесят пятом, после Кима и после споров о письме Раскольникова желающие перешли на другую половину мастерской, где царили поэты: Игорь Холин и Генрих Сапгир. Коваль с ними много возился и немного подыгрывал им. Ещё бы: они тогда и возрастом своим, и местом в андерграунде (хотя такого слова ещё и не было) котировались выше Коваля.

«Мастерская на Абельмановке началась с Холина и Сапгира. Я к ним добавился», — написал Юра в своих «Монохрониках».

Первым читал Холин, и я одеревенел от изумления.

Не успел я отдеревенеть, как приступил Сапгир. Он, в отличие от сухощавого Холина, был плотен и кряжист. Сидя на диване, широко расставив колени и опершись на них локтями, он сущностно насупился и начал, густо, грозно подвывая:

И ещё — потом — какой-то (не вспомню) –

И далее, в таком же поэтическом ключе, повествовал Сапгир, как этот идиот-пастух поочерёдно кормится у деревенских хозяек, жрёт щи, они текут у него по небритым щекам (это всё очень подробно), а нажравшись, он кроет хозяйку, пуская слюни и, кажется, рыгая.